Шрифт:
Подземелье состояло из нескольких сводчатых помещений, по бокам которых стояли рядами каменные гробницы. Внутри гробниц и снаружи валялись человеческие кости.
— Смотрите сюда, — сказал мне мой спутник, — покойники!
Я подошел к двум гробницам со снятыми верхними плитами и не поверил глазам своим…
Когда вы читаете исторические книги или смотрите на старинные портреты, вы, конечно, сознаете, что были когда-то такие-то и такие-то события, что жили, думали, любили, воевали между собой такие-то люди. Но вы не в состоянии ощутить всей реальности этих событий и существования этих некогда живших людей. И вдруг здесь, в Медвеницком подземелье, у открытых гробниц, мне почудилось, что я живу несколько сот лет тому назад. В одной из них лежал мужчина в черном бархатном костюме с красной шелковой лентой через плечо. Ноги его были обуты в большие сафьяновые сапоги с отворотами и с длинными шпорами, какие носили, дворяне XVI и XVII века. Мне вспомнился посол польский Гарабурда, говорящий царю Иоанну в трилогии Алексея Толстого: «Посла, пан царь, в мешок зашить не можно»…
Но в изголовьи, на истлевшей подушке, упираясь в труху отчасти еще сохранившихся кружев пышного воротника, череп умершего рыцаря щерился на меня своей мертвой улыбкой, и это подлинное свидетельство смерти сразу вернуло меня из охватившего меня ощущения сказки к реальной жизни. В соседней гробнице покоилась молодая жена рыцаря. Да, она была молода, ибо рядом с ее оголенным черепом лежала толстая коса белокурых волос. Одежда ее хуже сохранилась, чем одежда мужа, но все же можно было понять, что хоронили ее в белом шелковом платье, в белых туфельках и в шелковых чулках, плотно обтягивавших ее ноги, или точнее говоря, нечто, сохранившее еще форму ног.
Непонятно, почему среди множества гробниц именно эти две были пощажены тлением. Вероятно и солдаты, выламывавшие доски из других гробниц и выбрасывавшие из них кости, которые были разбросаны по всему полу подземелья, почему-то не решились нарушить покоя этих двух супругов, бывших владельцев Медвениц, а, может быть, и строителей разрушенного костела. Несколько веков пролежав под каменными плитами, они вдруг в хаосе военного разрушения показались из могил как будто для того, чтобы напомнить нам, что здесь, где война смела вековое воспоминание о жизни и работе человека, все-таки была когда-то жизнь, и жизнь красивая.
Выйдя из подземелья, мы стали продолжать поиски уцелевших следов былой жизни старого костела, по остаткам стен которого с трудом можно было восстановить его прежние очертания. Перескакивая с камня на камень, мы внезапно наткнулись на кучу книг в чудесных кожаных переплетах. Очевидно, здесь была библиотека… А вот обломки деревянной резьбы, украшавшей внутренность костела…
Попадаем в груды кровельной черепицы. Здесь был, видимо, внутренний дворик. Он весь засыпан черепицей и камнями разрушенных стен. Кое-где попадаются осколки снарядов. Много их сюда попадало. И вдруг снова точно сказка: среди камней, черепицы и всякого мусора, на обшарпанном снарядами каменном пьедестале стоит белая статуя Божьей Матери, вся залитая лучами весеннего яркого солнца. Сотни снарядов рвались вокруг нее, сокрушая стены и крышу костела, а она стоит невредимая, с застывшей на лице грустной улыбкой и с опущенными вниз, простертыми вперед руками. Точно, показывая на окружающее ее разрушение, она говорила нам: «Посмотрите, что эти безумцы сделали из храма моего»…
Вскоре после моего посещения Медвениц русские войска отступили. Жители Медвениц вернулись на свои пепелища и из всего, что знали и любили, нашли там только одиноко стоящую во дворе костела статую Мадонны. Она благословила их на новую жизнь. И снова прикрыли они могильными плитами потревоженных войной старых владельцев Медвениц — рыцаря в сапогах с отворотами и его молодую жену с белокурой косой.
В наш лазарет только что привезли раненых в штыковом бою на реке Равке.
Я подошел к одному из них — широкогрудому и широкоскулому молодому парню, что-то рассказывающему своим соседям.
— Как вскочил я в ихний окоп, гляжу — прямо передо мной немец огромаднейший, толстеющий… и на меня идет. Глазища выкатил, страшенный такой… Ну, думаю, конец мне. А уйти некуда. Повернешься — все равно приколет, либо пристрелит. Что ж тут, братцы, делать… Зажмурился я, голову опустил, да на него со штыком. А сам точно в ознобе… Уж как это вышло — не знаю, оттого ли, что пузо у него большое, только я раньше его достал. Всадил в него штык, а он как заорет… Орет это он, морда страшная стала, а я у него в пузе штыком верчу… Потеха… Тут меня самого кто-то прикладом… а дальше и не помню ничего.
Раненый широко улыбался, скаля белые зубы и весело поблескивая карими глазами. Видно было, что 12 верст мучительной езды на двуколке не могли усыпить в нем зверя, разъяренного ужасами штыкового боя.
Он еще долго что-то возбужденно рассказывал, но я уже не слушал его, обратив внимание на другую сцену.
В палату только что внесли немецкого солдата и укладывали его на койку. Это был худой бледнолицый мальчик лет восемнадцати. Закрыв лицо руками, он жалобно стонал и плакал, всхлипывая как ребенок.
— Не плачь, камрад, — утешал его сосед. — Бог даст, поправишься. Что же, что немец, у нас и немца вылечат. Домой поедешь после войны-то. Понял?
Столько нежности и ласки было в этих непонятных для юного немца словах, что он вдруг затих и светло-голубыми глазами с благодарностью посмотрел на серого солдата.
Он был именно серый, неопределенный, одно из лиц, бесконечно знакомых всем, кто бывал в северной русской деревне, но отдельно не запоминаемых. Только глаза светились ласково и так же певучеласково звучал тоненький голосок. Вдруг он посмотрел на меня задумчиво и, указывая глазами на немца, сказал: