Карякин Юрий Федорович
Шрифт:
«Любите вы уличное пение?..»
– Не знаю-с… Извините… — пробормотал господин, испуганный и вопросом, и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы.
Одна сила — отталкивает, отрезает Раскольникова от людей, другая — неодолимо притягивает, сращивает — хочет срастить — его с ними. И тут: «…право, точно в нем два противоположные характера поочередно сменяются».
Вот он, уже после убийства, едва очнувшись от трехдневного беспамятства, выходит на улицу.
«Было часов восемь, солнце заходило. Духота стояла прежняя; но с жадностью дохнул он этого вонючего, пыльного, зараженного городом воздуха. Голова его слегка было начала кружиться; какая-то дикая энергия заблистала вдруг в его воспаленных глазах и в его исхудалом бледно-желтом лице. Он не знал, да и не думал о том, куда идти; он знал одно: “что все это надо кончить сегодня же, за один раз, сейчас же; что домой он иначе не воротится, потому что не хочет так жить”. Как кончить? Чем кончить? Об этом он не имел и понятия, да и думать не хотел. Он отгонял мысль: мысль терзала его. Он только чувствовал и знал, что надо, чтобы все переменилось, так или этак, “хоть как бы то ни было”, повторял он с отчаянною, неподвижною самоуверенностью и решимостью.
По старой привычке, обыкновенным путем своих прежних прогулок, он прямо отправился на Сенную…»
Возле Сенной он долго слушает девушку, поющую под шарманку…
Но припомним сначала его прежнее видение на Николаевском мосту, тоже после убийства (на следующий день). Он пошел туда тоже «по старой привычке», тоже «обыкновенным путем своих прежних прогулок», пошел на то место, где случалось ему останавливаться, «может быть, раз сто». Припомним, как «плотно хлестнул» его по спине кучер и как пожилая купчиха с дочерью сунули ему монету: «Прими, батюшка, ради Христа»… Он стоит на мосту:
«В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, показалось ему теперь все это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и все, все… Казалось, он yлетал куда-то вверх, и все исчезало в глазах его… Сделав одно невольное движение рукой, он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый двугривенный. Он разжал руку, пристально посмотрел на монетку, размахнулся и бросил ее в воду; затем повернулся и пошел домой. Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту».
Он и монету «ради Христа» не может взять теперь. Он и права получить милостыню не чувствует теперь за собой.
А право — подать милостыню?
Теперь, возле Сенной, он будто и хочет срастить отрезанное.
Он долго слушает девушку и — дает ей монету… дает милостыню!..
Как изумительно точно, естественно, незаметно введен, повторен, разработан этот мотив — мотив монеты-милостыни.
Но вчитаемся, вглядимся, вслушаемся.
Шарманщик и девушка поплелись дальше…
«— Любите вы уличное пение? — обратился вдруг Раскольников к одному, уже немолодому прохожему, стоявшему рядом с ним у шарманки и имевшему вид фланера. Тот дико посмотрел и удивился. — Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, — я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
– Не знаю-с… Извините… — пробормотал господин, испуганный и вопросом и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы».
Пронзительная сцена. (Почему-то из всего романа я люблю ее больше всех.) Если бы даже мы ничего и не знали о том, что было прежде и что будет потом, не знали даже, кто такой Раскольников, — все равно она пробивает сердце, и пробивает тем сильнее, тем больнее, что все это — знаешь.
Здесь чувство и мысль, здесь проза, поэзия, музыка даже (контрапункт) — слиты совершенно. Здесь и звук создает образ.
Всего несколько строчек, абзац-два, полстранички — не больше… Но постараемся увидеть, услышать их еще и в контексте всего романа (а может быть, их надо слышать и в контексте всего Достоевского).
Летом, в жару, — о холодном сыром осеннем вечере, о бледно-зеленых лицах… «или, еще лучше (!!!), когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…» (тема II части «Записок из подполья» — «По поводу мокрого снега»).
Сколько же раз это было увидено, услышано, впущено в душу, так что — вросло в нее, вросло еще в то старое, далекое-далекое, прежнее время, которое казалось тогда таким беспросветным, а оказалось теперь вдруг — таким невозвратно счастливым. Почему?