Шрифт:
Мало ли людей совершают ошибки, а вот мучаются далеко не все. Уровень мук совести — это уровень самой совести. Ошибка, мучившая его, состояла в том, что однажды он выступил против Пастернака. Слуцкий сполна расплатился за это, — но не только своими муками, а не совершением других подобных ошибок. Я, воспитанный и его поэзией, и им самим, столько раз пригретый, накормленный, снабженный деньгами, которые у него всегда находились для других, оказался по-мальчишески жесток к нему; и на некоторое время наша, почти ежедневная, дружба прервалась. Я забыл о том, что он смертен.
Прав ли был Слуцкий, когда он писал: “Грехи прощают за стихи. Грехи большие — за стихи большие”, я не знаю, но его мольба, обращенная к потомку: “Ударь, но не забудь. Убей, но не забудь”, пронзает своим предсмертным мужеством самоосуждения» [254] .
Галина Медведева: «…трудно понималась роковая ошибка Слуцкого, так смазавшая и надломившая блестящее начало пути. Честолюбивое желание стать в первые ряды чуть вольнее вздохнувшей литературы, вполне законное, но если бы без человеческих жертв… За то, что Слуцкий сам себя казнил, ему простилось. Даже неподкупная Л. К. Чуковская говорила о его раскаянии сочувственно и мягко. Но как по-человечески жаль этой горестной муки, этой пытки совестью…» [255]
254
Евтушенко Е. Обязательность перед историей // Слуцкий Б. А. Стихотворения. М.: Художественная литература, 1989. С. 5.
255
Медведева Г. И. Жгучая сила // Знамя. 1999. № 5. С. 110.
Несмотря на отказ от премии, Пастернак, по-разному оцененный в обществе и литературных кругах, вел себя мужественно и удивительно спокойно. По свидетельству близких, Борис Леонидович в самые тягостные и мрачные октябрьские дни 1958 года работал за столом, переводил «Марию Стюарт». Но «эпопея» не могла не отразиться на здоровье. Менее чем через два года после травли и вынужденного отказа от премии, 30 мая 1960 года Борис Леонидович Пастернак скончался. Ему было семьдесят лет. Он уходил из жизни так же мужественно, как и жил. Похороны Пастернака оказались первой публичной демонстрацией набиравшей силу демократической литературы.
В 1988 году роман «Доктор Живаго» был опубликован на родине поэта.
Слуцкий в годы, последовавшие после 1958-го, думал о московском писательском собрании и о своем выступлении, писал стихи, которые становятся более понятны, коль скоро они воспринимаются на фоне пастернаковской истории.
Где-то струсил. Когда — не помню. Этот случай во мне живет. А в Японии, на Ниппоне, в этом случае бьют в живот. Бьют себя мечами короткими, проявляя покорность судьбе, не прощают, что были робкими, никому. Даже себе. Где-то струсил. И этот случай, как его там ни назови, солью самою злой, колючей оседает в моей крови. Солит мысли мои и поступки, вместе, рядом ест и пьет, и подрагивает, и постукивает, и покоя мне не дает.Жизнь, хотя и окрашенная мрачными воспоминаниями, продолжалась. «Он освобождался, он выжигал в себе раба предвзятых истин, кабинетных схем, бездушных теорий. В его творчестве конца 60–70-х годов нам явлен благой и строгий пример возвращения от человека сугубо идеологического к человеку естественному, пример содрания с себя ветхих одежд, пример восстановления доверия к живой жизни с ее истинными, а не фантомными основаниями. “Политическая трескотня не доходит до меня”, — писал теперь один из самых политических русских поэтов. От нервного пулеметного треска политики он уходил к спокойному и чистому голосу правды — и она откликалась в нем строками прекрасных стихов» [256] (Ю. Болдырев).
256
Болдырев Ю. «Выдаю себя за самого себя» // Слуцкий Б. А. Собр. соч.: В 3 т. Т. 1. С. 21.
Глава седьмая
ЕВРЕЙСКАЯ ТЕМА
Еврейская тема для русского поэта Бориса Слуцкого оставалась постоянной болью и предметом глубоких раздумий. «Быть евреем и быть русским поэтом — ноша эта была для души его мучительной» [257] .
Эта тема всегда была в России (и не только в России) болезненной, деликатной, сложной для поэтического воплощения. В какой-то мере ее удалось воплотить Михаилу Светлову, Иосифу Уткину, Эдуарду Багрицкому, Александру Галичу, Науму Коржавину.
257
Корнилов Б. «Покуда над стихами плачут…» // Борис Слуцкий: воспоминания современников. СПб.: Журнал «Нева», 2005. С. 114.
«Пастернак затронул ее в стихах начала тридцатых годов, — пишет Соломон Апт в воспоминаниях о Борисе Слуцком, — затронул мимоходом, намеком, как бы на секунду, высветив лучом, но не задерживаясь, не пускаясь в глубь вопроса о зависимости широкого признания от его укорененности в почве…» [258] Еще в 1912 году, в пору увлечения философией, Пастернак писал отцу: «…ни ты, ни я, мы не евреи; хотя мы не только добровольно и без всякой тени мученичества несем все, на что нас обязывает это счастье (меня, например, невозможность заработка на основании только того факультета, который дорог мне), не только несем, но я буду нести и считаю избавление от этого низостью; но нисколько от этого мне не ближе еврейство» [259] . (Еврей в России не мог быть оставлен при университете, а для философа это было единственной возможностью профессиональной работы.) Вопрос этот волновал Бориса Пастернака и в последние годы жизни. Ему посвящены две главы (11 и 12) «Доктора Живаго». Пастернак устами Живаго говорит, что «противоречива самая ненависть к ним <евреям>, ее основа. Раздражает как раз то, что должно было бы трогать и располагать. Их бедность и скученность, их слабость и неспособность отражать удары. Непонятно. Тут что-то роковое» [260] . Другой персонаж романа, Гордон, ищет ответ на вопрос: «в чьих выгодах это добровольное мученичество, кому нужно, чтобы веками покрывалось осмеянием и истекало кровью столько неповинных стариков, женщин, детей, таких тонких и способных к добру и сердечному общению?» [261] Сам поэт видел выход в ассимиляции.
258
Апт С. Годовая стрелка // Борис Слуцкий: воспоминания современников. СПб.: Журнал «Нева», 2005. С. 305.
259
Пастернак Е. и Е. Жизнь Бориса Пастернака. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2004. С. 81–82.
260
Пастернак Б. Доктор Живаго. СПб.: Азбука-классика, 2003. С. 201–202.
261
Пастернак Б. Доктор Живаго. СПб.: Азбука-классика, 2003. С. 206.
Эта тема волновала и близкого друга Слуцкого Давида Самойлова. Правда, у него нет стихов, посвященных еврейскому вопросу, но в 1988 году, незадолго до кончины, вспоминая Холокост, «дело врачей» и антисемитизм послевоенной поры, Самойлов записал в дневнике: «Если меня, русского поэта и русского человека, погонят в газовую камеру, я буду повторять: “Шема исроэл, адэной элэхейну, эдэной эход”. Единственное, что я запомнил из своего еврейства» [262] . Он мог бы добавить и то, что передалось ему от любимого отца, — чувства двойной принадлежности России и еврейству.
262
Самойлов Д. С. Подённые записи. М.: Время, 2002. С. 314.