Шрифт:
— Вы, папаша, приходите послезавтра... Мне хорошо живется... А только у нас сегодня гостей видимо-невид...
Да вдруг упала к нему на грудь, и стали голые плечики у нее вздрагивать. Ничего не понял дядя Федор, только почувствовал что-то страшное в этом огромном, больше всякого леса, городе.
Он только гладил шершавой рукой огромно навороченные, как копна, на ее голове чужие волосы и приговаривал:
— Дочечка... дочечка... доченька моя...
А она отняла голову от груди.
— Папаша, вы прическу испортите. Вы, папаша, сюда не ходите, а я вас буду проведовать.
Тогда одна упорная мысль овладела дядей Федором: отдать дочку замуж. Поступил он продавать свечи в часовню, там ему платили с пуда. Медленно, капля по капле, зернышко по зернышку собирал он приданое в зеленый сундук и жил постоянно впроголодь.
Лес и лесная жизнь научили дядю Федора неумирающему терпению, но тяжел пуд, долго тянется, и лишь несколько копеек от него остается. «Ничего, все по-ладному», — говорит дядя Федор и начинает читать молитвы на ночь. Уляжется на полу и все поворачивается, то один бок согреет, то другой, — холодило с полу-то.
Глаша спит возле, на кровати. Несется сонное дыхание и из кухни, и от Алексея Иваныча, и ребятишки у Мирона бормочут.
Заведет глаза дядя Федор, и сейчас одно и то же: будто он в лесу и лезет на высокий старый осокорь. Не привыкать стать, цепляется руками и ногами, упирается в ветки, а глянет вниз — земля вот она; подымет голову — не видать верхушек. И будто непременно надо дяде Федору влезть и глянуть поверх деревьев. И знает, увидит — только качаются верхушки, да ветер стонет, а надо лезть, надо глянуть — и страшно, и никак не долезть.
Часу в пятом, когда в доме мертвое царство и с потолка не доходят никакие звуки, дядю Федора будит кашель, хрип и сопение — Антон Спиридоныч пришел со службы. Сидит он, красный, расплывшийся по кровати, и хрипит:
— Пива!
А Глаша уже суетится, откупоривает приготовленную с вечера бутылку.
— Извольте, Антон Спиридоныч, кушайте, — и кланяется.
Намочит усы Антон Спиридоныч, оберет пену языком и начнет, хрипя и задыхаясь, рассказывать. Закроется, дескать, кинематограф, разойдется публика, запрут двери, а тут самое и начинается настоящее по отдельным кабинетам, которые при кинематографе как будто фойе, — девицы, шампанское, веселье, деньги рекой, и ему, Антону Спиридонычу, хороший доход, и полиция не трогает.
Между кашлем и одышкой Антон Спиридоныч, видимо, всласть рассказывает такое, что дядя Федор, сидя на полу, только скребет в голове да иной раз сплюнет под кровать. Лечь бы уснуть, да не уснешь под эту хрипоту, и прислушивается он мимо рассказа к своему привычному, — бор шумит разноголосо и гневливо и в то же время одним ровным могучим голосом.
— О господи!..
— Вон, граф Недоносков-Погуляй почище нас с тобой, а бывало...
Антон Спиридоныч чем дальше, тем больше распаляется.
— Чего морду-то воротишь? Не хуже нас с тобой, с образованием люди, понимают...
Потом заваливается на кровать. Глаша тушит лампочку, тоже ложится, и при неверно мерцающем свете лампадки на полу виднеется дядя Федор на коленях. Он глядит не отрываясь на красный глазок лампадки, размашисто крестится, крепко прижимая, кладет земные поклоны и громко шепчет:
— Господи, приими и сокруши содеянное...
А на кровати хрипло, сквозь одышку:
— Глиста... разве ты женщина?
— ...Господи, еже словом, еже ведением и неведением...
— Иная баба... действительно, а ты что?
— За что вы меня. Антон Спиридоныч?.. Господи, чем же я виновата?
— ...Спаси и помилуй путешествующих, блудущих!..
— Да на кой ты ляд кому сдалась... тьфу!.. отодвинься...
— Господи, да ведь упаду с кровати...
В мерцающей мгле стоят слезы и слышен все тот же неустанный громкий шепот молитвы.
Антон Спиридоныч никак не отдышится, от одышки не может уснуть. Он скашивает глаза на припадающую к полу темную фигуру на коленях.
Дядя Федор, отмолившись, ложится.
— И чего ты, дядя Федор, все поклоны отбиваешь? Не то во святые хочешь залезть, не то капитал приобресть у господа.
— Не говорите таких слов, Антон Спиридоныч, не надо, нехорошо, негоже...
— Я к тому... не то что к смеху, нет, зачем, а только кажный молится за себя, а чтоб за всех, на то рукополагаются особые должности, сиречь попы. На то у них причт, ладаном кадят, и за поборами ездют. Ну, а ты-то чего стараешься? Ведь тебе за это даже в морду не плюнут.