Шрифт:
На сей раз я не боялся появляться в Брюсселе, будучи посланным столь уважаемой стороной, и не сомневался, что нас там действительно хорошо примут. И впрямь, эрцгерцог пообещал снарядить армию для освобождения Парижа, а чтобы он не забыл о своих словах, я остался у него. И недели не прошло, как я заметил, что нашим планам препятствует по-прежнему состоявший у него в фаворитах граф де ***. Не желая терпеть здесь столь проницательного человека, как я, он попросил своего друга Лэка сделать так, чтобы меня поскорее отозвали; из всего происшедшего я понял только одно: мадам де Шеврёз, симпатизировавшая графу и, кажется, по-прежнему желавшая гибели кардиналу, пыталась помешать вступлению этих войск в королевство, дабы извлечь из договора пользу и для себя. Тем временем наше путешествие стало вызывать беспокойство двора, сделавшего полдела для заключения мира; а так как эрцгерцог медлил с подмогой и сам Парламент начал сожалеть о том, что обратился к иностранцам, дело было быстро завершено.
Всякий отстаивал свои интересы: для одних это были деньги, для других — чины, и один только я — как бы ни обнадеживали меня вожди моей партии — не получил ничего. Тогда я понял, что не стоит слишком доверять речам аристократов, готовых посулить что угодно, когда они нуждаются в нас, и забывающих о нашем существовании, едва мы перестаем быть им полезными. Если бы не лионская рента — единственное, что у меня оставалось, — я в конце концов впал бы в нищету, ибо остальными благами, которые я получил, пользовались мои братья. Рента не позволяла мне роскошествовать, подобно знати, но вполне спасала от бедности. Однако это научило меня хорошо вести хозяйство, а поскольку мне больше некого было просить о помощи, то пришлось ограничить свою прислугу камердинером и лакеем, тогда как во время службы у кардинала Ришельё я всегда имел не менее шести-семи слуг. Такое было мне в новинку, ибо, как говорится, я хорошо держался на большой воде и пока еще не знал, что такое нужда, но знание это пришло вскоре.
Мазарини, смертельно ненавидевший меня за то, что я сбежал из тюрьмы, а в недавних событиях перешел на сторону его противников, велел переписать мою ренту на чужое имя, практикуя и иные подлоги того же свойства. Он не допустил, чтобы меня предупредили об этом раньше, чем я приду за деньгами. Я был удивлен, встретив заимодавцев, которых не знал, но счел это недоразумением и обратился к прокурору, который развеял мои сомнения и заверил, что немедля выдаст мне постановление, отменяющее конфискацию. Он спросил у меня документы по выплатам, а поскольку я в свое время не озаботился тем, чтобы иметь их на руках, то обратился к человеку, который обычно выдавал мне деньги; однако тот перенес встречу на следующий день. Назавтра я явился вновь, но мне передали, что он уехал за десять лье от Парижа к умирающей сестре. Под этим предлогом мои дела откладывались, и прошло по меньшей мере две недели, а я все не догадывался, что он в сговоре с Мазарини и скрывается все это время намеренно. Наконец мне передали, что его видели проходящим по улице, и я возвратился к нему, благодаря небеса за то, что он не заставил себя долго ждать. От меня снова постарались отделаться прежними отговорками, но я решил, что это недоразумение, и заявил, что знаю о его возвращении и готов ждать хоть целый день, пока с ним не поговорю. Он находился неподалеку и, услышав мою речь, крикнул, чтобы меня впустили — он-де весь к моим услугам. Извинившись за свой внезапный отъезд, он сказал, что только что приехал, что вечером непременно найдет мои бумаги и назавтра я смогу их получить в тот час, какой сочту удобным. Я вновь принял сказанное за чистую монету, но, когда явился наутро, он притворился хворым, оправдываясь, что состояние здоровья не позволило ему сдержать обещание, и опять попытался перенести встречу на другой день. Тут уж мое терпение лопнуло, и я отправился к прокурору, чтобы составить иск. Будучи предупрежденным, он больше не заговаривал о бумагах, но предложил мне обратиться в Лион, так как его полномочия в этом деле исчерпаны, и в подтверждение своих слов предъявил копию так называемой ревокации{133}. Это означало, что мои дела затягиваются, как говорится, до греческих календ{134}. Мне ничего не оставалось, как послать свой контракт в Лион по почте, надеясь, что, когда он дойдет, человек, которому он предназначался, поторопится все исправить. Я ждал вестей в течение двух или трех обменов почты, но без какого-либо результата: контракт потерялся, а у меня его потребовал другой плательщик, которому я попросил написать одного из своих друзей. Все это отняло изрядно времени, а еще больше прошло, покуда я выправлял копию. Наконец из Лиона сообщили, что вернулся старый плательщик и мне надлежит обратиться к нему. Я настоял, чтобы в его адрес выслали еще одно исполнительное постановление — и тогда он ответил, что бумаги по выплатам у него, и мне следовало бы ознакомиться с таковыми, прежде чем досаждать ему. Я потребовал предоставить мне копии, но он ограничился тем, что дал мне лишь имена семи кредиторов, о которых, как было упомянуто, мне никогда не доводилось слышать. Я разузнал, где они живут, но, представ перед прокурором, трое из них отклонили правосудие Шатле, сославшись на какие-то привилегии: один отправил меня в трибунал прошений Дворца правосудия, другой — в Судебную палату, а последний — в Большой совет, где имел право судиться{135}.
Наконец, по прошествии трех месяцев, сославшись на регламент, судебной инстанцией определили Частный совет. К несчастью, королевский докладчик{136}, которому передали мое дело, испытывал такое отвращение к своей работе, что некоторое время я пребывал в уверенности: коль скоро он не воздаст мне справедливость, то скорее из природной лености, нежели злонамеренно. Но я ошибался: через одного из его слуг я по секрету узнал, что судебных слушаний я не дождусь, — его господину это запрещено. Я спросил, как это стало известно, и получил ответ: от одного человека, приходившего по поручению кардинала Мазарини. По описанию я догадался, кто был этот человек, — Беллинцани, клеврет, вполне достойный своего хозяина.
Невозможно передать, что я почувствовал, узнав об этом; я выразил свое негодование королевскому докладчику, но безрезультатно, и тогда я решил пожаловаться канцлеру Сегье, который пообещал восстановить справедливость; прошло два дня — все уже было иначе. Очевидно, Мазарини поговорил и с ним, ибо он больше не вспоминал о своих словах, и хотя я ежедневно бывал у него, но так ничего и не добился. Между тем у меня кончились деньги, и мне пришлось одалживаться у друзей, еще испытывавших ко мне сострадание. Я написал отцу, прося у него поддержки, но ответа не получил. Окажись все такими же, как он, я бы совсем пропал. Мне посоветовали подать прошение Королеве-матери, государыне милостивой, которую парижане ненавидели лишь потому, что совсем не знали. Я попросил, чтобы она велела господину канцлеру обеспечить мне правый суд, а докладчику, занимавшемуся моим делом, — начать процесс. Но Королева, к моему несчастью, все дела препоручала кардиналу Мазарини, — а это значило, что я искал помощи у того, кто был виновником всех моих бед.
Со мной случилось то, что случается со всеми несчастными: я был покинут теми, кого считал друзьями, и, прожив в долг месяца два или три, впал в такую нищету, что стал стыдиться себя. Не зная, что дальше делать, я решил прибегнуть к последнему средству — поехать к отцу в надежде, что, после того что я сделал для его семьи, он не откажет мне в небольшой помощи, если я попрошу его лично, а не в письмах.
Я с трудом наскреб денег, чтобы добраться до него. На меня, прежде выглядевшего столь представительно, ныне было жалко смотреть — я опустился до того, что отказывал себе в еде, чтобы сэкономить немного монет. Старые слуги, помнившие меня в годы достатка, отказывались верить, что я — это я, и если бы отец и мачеха могли, как и они, не признать меня, они с радостью бы это сделали.
По моем приезде они недовольно усадили меня ужинать за свой стол, но осыпали упреками — это-де беспутный образ жизни довел меня до подобного состояния. Нищета — страшная вещь, разлагающая как тело, так и разум, и я не знал, что возразить; если бы я время от времени не вздыхал, они бы вообще подумали, что я потерял способность что бы то ни было чувствовать.
Мне с самого начала было так плохо в их доме, что, имей я куда податься, не остался бы там и четверти часа. Наш бедный кюре, к сожалению, умер два года назад — небеса, казалось, совсем отвернулись от меня. За неимением лучшего, мне пришлось набраться терпения, и я попытался убедить отца ссудить меня небольшой суммой для возвращения в Париж. Я сказал, что дело мое совершенно ясное и не могут же мне постоянно отказывать в правосудии; что гонения на меня, так или иначе, закончатся и кардинал Мазарини перестанет меня преследовать, хотя бы ради того, чтобы я перестал на него жаловаться. Я приводил ему и другие соображения, доказывая, что его деньги не пропадут и я обязательно их верну, но он резко оборвал меня.
— Вы, наверное, принимаете меня за болвана, — сказал он. — Можете рассказывать ваши байки кому-нибудь другому! Я знаю, почему вас лишили ренты и почему кредиторы, столь осуждаемые вами, не желают иметь дело с человеком, из-за которого рискуют все потерять и нажить неприятности.
Если бы я мог покончить с собой, не разгневав Господа, то после таких слов так и поступил бы от отчаяния. Я не смог сдержаться и бросил ему в лицо множество упреков и если б не помнил о границах приличия, то наговорил бы и натворил таких вещей, которые не сделали бы мне чести перед отцом. После этого они с мачехой решили не садиться со мною за один стол, а чтобы у меня не было в этом сомнений, поутру велели слуге принести прибор мне в комнату и объявить их решение. Я должен был трапезничать после того, как они завершали есть, и удостоился чести питаться объедками с их стола вместе со слугами. Но куда больше меня взбесило злорадство братьев, особенно того, кто был аббатом, — этот зазнался так, что, казалось, не ставил других ни в грош. У него было двадцать пять или тридцать собак, пять или шесть превосходных лошадей и двое доезжачих, и хотя все это он получил моими стараниями, но никогда даже не звал меня с собой на охоту.