Им пришлось бежать из дома. Они не хотели его убивать — так получилось. Они хотели совсем другого — жить не в бидонвиле, а в нормальном доме, где есть окна и двери, спать в настоящих кроватях, запускать воздушного змея, видеть, как улыбается мать. Бабушка, уехавшая жить в Америку, хотела взять их с собой, но он не разрешил. Он мечтал быть героем — хотя бы в их глазах. И думал, что увесистые кулаки убедят мальчика и девочку в том, что их отец — настоящий герой. Но настоящие герои ни перед кем не лебезят. Они случайно увидели, как он пресмыкается перед хозяином автомастерской, и в тот же самый миг для них он умер. А потом они его убили. Они не хотели его убивать. Просто так получилось.
Annotation
Им пришлось бежать из дома. Они не хотели его убивать — так получилось. Они хотели совсем другого — жить не в бидонвиле, а в нормальном доме, где есть окна и двери, спать в настоящих кроватях, запускать воздушного змея, видеть, как улыбается мать. Бабушка, уехавшая жить в Америку, хотела взять их с собой, но он не разрешил. Он мечтал быть героем — хотя бы в их глазах. И думал, что увесистые кулаки убедят мальчика и девочку в том, что их отец — настоящий герой. Но настоящие герои ни перед кем не лебезят. Они случайно увидели, как он пресмыкается перед хозяином автомастерской, и в тот же самый миг для них он умер. А потом они его убили. Они не хотели его убивать. Просто так получилось.
Лионель Труйо
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
Лионель Труйо
Дети героев
Режису, Франсуа, Клодине, Бенжамену, Морису и Кристине
zanmi pre
zanmi lwen
[1]
— Что вам известно, свидетельница, по данному вопросу? — обратился Король к Алисе.
— Ничего, — сказала Алиса.
— И ничего больше? — спросил Король.
— И больше ничего, — ответила Алиса[2].
Льюис Кэрролл. Алиса в Стране Чудес
Время, должно быть, приближалось к полудню, когда мы пустились бежать. Запах можно было терпеть еще долго, но, завидев почтальона, никогда не упускавшего возможности пропустить с Корасоном рюмку-другую и поболтать о великих боксерах, Мариэла вытрясла банку, в которой хранились наши сбережения, сунула монеты мне в карман, наказав не потерять, и велела что есть мочи нестись к выходу из бидонвиля. Если по дороге мы разминемся, она будет ждать меня возле мебельной фабрики старого Моисея. Она подвела меня к кровати, на которой спала Жозефина. Мы в последний раз посмотрели на ее лицо, изуродованное возрастом и побоями. Из-под кожи выпирали кости, но даже кости казались вялыми, как будто тело уже отказывалось ей служить. С годами она стала какой-то прозрачной. В последнее время, когда Корасон ее лупил, удары проскакивали насквозь. От того, что когда-то было женщиной, осталась только тень. Спящая, Жозефина казалась даже мертвее Корасона, лежавшего посередине комнаты с раскроенным черепом; его тело наполовину загораживали комод и стулья, перевернутые при падении. Сверху на него попадало все, что было в доме. Комод. Стулья. Сковородка и алюминиевые миски. Журнальный столик, на который он клал ноги, слушая по транзисторному приемнику репортажи с матчей. Этот приемник подарила нам ман-Ивонна, когда еще работала в прачечной больницы в Бронксе, — в письмах она описывала его то как райское местечко, то как сущий ад. Керосиновая лампа, которую мы зажигали, если вырубали электричество. Пластмассовый цветочный горшок и здоровенная каменная пепельница, купленные Жозефиной для уюта. Четыре розовых стаканчика с картинкой в форме сердца. Все наши украшения, все полезные вещи. Все — или почти все — разбилось под грузной тушей Корасона. То тут, то там из-под обломков проглядывал его синий комбинезон. Одна из кроссовок слетела, и мне была видна подошва ноги, бугорчатая, как кожа ящерицы. Лучше уж буду смотреть на ногу, решил я. Каждый раз, когда я наталкивался взглядом на его лицо, у меня начинало щипать в носу. Я боялся, что зареву, и на всякий случай повторял все за Мариэлой. Из нас двоих она самая сильная и честная перед собой. Еще, может быть, самая одинокая. Все то время, что мы оставались в комнате, она ни разу не выказала ни малейших признаков слабости. Уселась посреди осколков — подумать, что теперь делать. Потом вскочила и начала по-быстрому собирать наши скудные пожитки в большую холщовую сумку, в которой Жозефина обычно держит грязное белье. Тут я понял: мы уходим. Подальше от Жозефины, спящей в кровати, где она, наконец, могла раскинуться вольготно, не прижимаясь к стене комочком, чтобы оставить побольше места для огромного тела Корасона. К сожалению, Жозефина всегда отказывалась спать одна. Сколько помню, ей всегда нужен был мужчина в постели. Муж или сын. Но всем остальным она предпочитала Корасона. Раньше. Теперь он умер. И меня здесь не будет, чтобы его заменить, потому что наше будущее отныне зависит от властей. Корасона Жозефина любила по-настоящему. Если он возвращался позже обычного, она ждала его и только после этого задергивала занавеску и ложилась в постель. Если он вовсе не ночевал дома, она так до утра и сидела на стуле, бормоча молитву за молитвой. Но когда он пропадал более или менее надолго, Жозефина звала к себе в постель меня. Она тесно прижималась ко мне и под утро засыпала беспокойным сном, продолжая и в полузабытьи жаловаться и молиться. Если начать с конца, то во всем виноваты мы. Никто не имеет права отнимать у другого жизнь. Только вот жизнь, даже если мы не хотели ее убивать, с каждым днем делалась все хуже. Не знаю, правда ли Корасон когда-то выступал на ринге или просто врал, но он колошматил все, что движется, за исключением Мариэлы. А значит, должен был понимать, что рано или поздно получит сдачи. И Жозефина… Не то чтобы ей нравились чужие злоба и жестокость, но все-таки кое в чем она была виновата сама. Глядя на нее, можно подумать, что ей вообще ничего не нужно, потому что она никогда ни о чем не просит. На самом деле она просто редко пользуется словами, даже если надо что-то сказать. О ее желаниях узнаешь как-то ненароком. Голос у нее почти неслышный, она никогда не кричит: хочу, требую, дай. Никогда не повышает тона, зато в глазах можно найти целый словарь. Чтобы получить желаемое, она делает замкнутое и жалобное лицо. Ее лицо — это жалоба, окольными путями оплакивающая погибшие надежды. Еще Жозефина часто придумывает истории, в которых есть второй, скрытый смысл. Например, рассказывает, что маленьким я боялся стука дождя, колотящего по кровле, и прятался от него в общественных уборных нашего квартала. Она свято верит в это и рассказывает всем кому не лень. В те времена Корасон еще не ночевал у нас в доме. О втором ребенке он и слышать не хотел. Если верить Жозефине, она вытаскивала меня из убежища, растирала мне руки и ноги и брала на ночь к себе в постель. Я не помню, чтобы когда-нибудь прятался в уборной, а шум дождя мне всегда нравился. Особенно с тех пор, как Мариэла научила меня превращать воду в музыку — для этого надо только зажать уши ладонями. Под каждый ливень я сочинял песни и веселые мелодии. Вот это я хорошо помню. А историю, как я чего-то там боялся, придумала Жозефина, которой надо было заполучить меня к себе в постель на место Корасона, пока тот пил ночь напролет в какой-нибудь забегаловке, где ром стоит слишком дешево, чтобы соответствовать тому, что написано на этикетке. Жозефина, моя мать, всю жизнь жила в страхе, что кто-нибудь вытеснит ее из сердца мужчины. Ей хотелось, чтобы я всегда оставался беззащитным ребенком. Жозефине не хватает уверенности, что она будет кому-то необходима, и в этом ее несчастье. Вдруг другая женщина явится и займет ее место. Она всегда ревновала к Мариэле, которая ни у кого ничего не просит. А Жозефина жила в постоянном беспокойстве, подозревая, что в один прекрасный день мы с Корасоном оба уйдем и бросим ее. Корасон любил ее пугать и время от времени действительно сбегал. Но после каждого ложного побега он возвращался, и Жозефина, успокоившись, благодарила Господа за ниспосланное ей счастье. Но если подумать, это был большой вопрос: счастье это или горе. С каждым разом, возвращаясь, муж ненавидел ее еще сильнее и колотил отчаяннее, наверстывая упущенное. Лично я никогда не намеревался никуда сбегать. Ну разве что ненадолго, чтобы вернуться с полными руками розовых стаканчиков с рисунком в виде сердца и карманами, битком набитыми гурдами[3] и лакричными конфетами. Жозефина, не позволявшая себе никаких капризов и баловства, делала исключение только для лакричных конфет, которые тоннами поглощала воскресными вечерами. На неделе она жила молитвами и смотрела, как едят другие, и только по воскресеньям превращалась в обжору. Я бы сроду никуда не сбежал, разве что ей за конфетами. И за стаканчиками, точь-в-точь похожими на те, что она купила в скобяной лавочке на рынке Соломона. Уверен, для нее они лучше всех драгоценностей, существующих в мире. Жизнь у Жозефины была несладкая, можно даже сказать: вся ее жизнь — сплошное страдание. И все-таки зря она выдумала ту историю про уборную. Каждый раз, когда она пересказывала ее ман-Ивонне или соседским теткам, я чувствовал, что как будто становлюсь меньше ростом. Хотя, если честно, я люблю Жозефину не за что-то особенное, а просто так. Она у меня идет сразу за Мариэлой. А второе место — и в школе, и в жизни — это не так уж плохо. На первом у меня Мариэла. Я вижу ее изнутри, как будто мы все время шагаем в ногу. До того доходит, что иногда я забываю, что все-таки мы — два разных человека. Другое дело — Жозефина. Я всегда любил ее как бы на расстоянии. Теперь я ее больше не увижу, потому что мы не можем дальше жить вместе после содеянного. Расстояние между нами увеличится, но это не повлияет на мои чувства. Можно любить человека издалека и даже очень издалека. Как на уроках истории, когда нам рассказывали про мореплавателей: они смотрели на удалявшуюся землю и чувствовали, как им дорог этот крошечный клочок суши. Но в день смерти Корасона мы с Мариэлой не могли обсуждать далекое. Далекое существует, но не имеет точных очертаний. Мы не представляем себе, какой оно формы. Знаем только, что есть какое-то неопределенное пространство. Оно как будто плывет, словно корабль. Это такая территория, похожая на ночь, и нужно время, чтобы она стала частью природы. Но в тот момент, когда мы собрались бежать, потому что приближались шаги почтальона, Мариэла не сумела мне этого объяснить. Она не нашла нужных слов, хотя обычно не испытывает никаких трудностей с нужными словами. У нее к ним талант. Но даже она не могла точно описать ту даль, куда нам приходилось уходить. Единственная картина приходила мне на ум: мы уходим из бидонвиля, чтобы провести остаток дней на каком-то пустыре. Я внимательно смотрел вниз, чтобы не наступить на осколки и не наткнуться на длинные ноги Корасона, разрезавшие комнату на две почти равные части. Его тело оставалось крупным, слишком крупным для домишки в одну комнату с женщиной с двумя детьми, вечно путавшимися у него под ногами. Только лицо скукожилось. Он упал на бок, так что особо стал заметен его уродливый профиль. Умирая, он напустил на себя вид обиженного ребенка, который всегда появлялся у него в присутствии кредиторов. Ман-Ивонна, разбиравшаяся в религии, хоть и не такая набожная, как Жозефина, перед тем как сесть на самолет и улететь в Соединенные Штаты, часто повторяла: сила Зла в лукавстве, а орудие Бога — сострадание. Должно быть, Корасон пользовался и тем и другим. Я понял это в день его смерти. Жозефина каждый день сталкивалась с обеими его личинами. Иначе зачем ей было закрывать лицо, когда он приближался к ней с бутылкой в руке? И почему в других случаях она говорила с ним с мольбой в голосе? Взывая к нему как к благодати? Он был для нее одновременно и дьяволом и добрым Боженькой. Даже в своей смерти он не изменился: в Корасоне уживалось множество мужчин, не похожих друг на друга. Он мог бы написать учебник, как с помощью всяких трюков напиваться на дармовщинку. Еще он вечно изворачивался, как непослушный пациент, который никак не может решить, что для него лучше — принять лекарство или продолжать болеть. От жизни он брал все самое плохое, но рассуждал только о хорошем. Мой отец был настоящей скотиной, но порой вел себя как ласковый котенок. До своего отъезда в Соединенные Штаты ман-Ивонна часто приходила к нам, шушукалась с Жозефиной и делилась с ней советами. Если люди живут лучше вас, это придает им как бы дополнительный вес. Мариэле ужасно не нравилась манера ман-Ивонны постоянно нас поучать. Мариэла не любит послушных. Но ман-Ивонна сама нуждалась во всех тех словах, которыми нас осыпала. Она чувствовала себя немножко виноватой за все выходки Корасона и пыталась передать невестке свой женский опыт. Все мужики — свиньи. Умная женщина пользуется мужчинами и не позволяет им сесть себе на шею. Все, как один. Свиньи, натуральные свиньи. И мой сынок ничем не лучше других. У Жозефины было сердце влюбленной женщины, как у героини кино, и она принималась защищать Корасона. Ман-Ивонна соглашалась, что в душе он человек не злой. Но все равно, будь настороже. Когда он был маленьким, я несколько раз ловила его на том, как он засовывал горящие окурки в уши молочникову ослу или вырывал страницы из учебника, чтобы не делать уроки. На что он только не пускался, лишь бы избежать заслуженной порки! Делал ангельское личико, и все быстро его прощали. Ман-Ивонна предупреждала Жозефину: он с раннего детства был способен на самые ужасные поступки. Корасон нервничал, начинал задыхаться, всасывал в себя весь находившийся в комнате воздух, и мы сразу чувствовали, как растет напряжение. Перед невозмутимостью ман-Ивонны Корасон еще больше распалялся. Он почти кричал, но никогда не осмеливался открыто нападать на мать. А она стояла на своем. Да, именно это ты и делал, а потом еще хвастался перед своими дружками, мне их матери рассказывали. Порывшись в памяти, ман-Ивонна называла точные даты и имена свидетелей. Корасон терялся и, в конце концов, говорил, что его мать нарочно сочиняет все эти сказки про окурки в ушах осла, чтобы опорочить его перед нами и посеять раздор в семье. Жозефина и так меня не уважает, а тут еще ты подливаешь масло в огонь… Должен сказать, что я с ним соглашался. Матери постоянно сочиняют всякие истории, соответствующие не действительности, а тому представлению, которое у них складывается о собственных сыновьях. Взять хоть Жозефину с ее враками про уборные. Мать — это здорово, кроме тех случаев, когда она пытается пересказывать вашу жизнь вместо вас. Чем старше становится сын, способный на всякие глупости, тем упорнее мать цепляется за них, особенно детские. А если глупостей не хватает, она их выдумывает. В этом смысле Жозефина похожа на ман-Ивонну. Она постоянно заявляла о своем праве судить, каков я, решала, что я больше всего люблю из еды, и старалась наложить свои печати на мои детские воспоминания. Отношения с матерью осложняются, стоит ей вбить себе в голову, что она знает тебя лучше, чем ты сам. Ман-Ивонна описывала его таким, каким ей хотелось, чтобы он был. А он изображал из себя потерявшегося ребенка, задыхался в своем комбинезоне, и было видно, как от досады у него под тканью напрягаются мышцы. Жозефина, понимая, что скоро ман-Ивонна уйдет и некому будет защитить нас от бури, ею же искусно вызванной, отправляла нас с Мариэлой на базар, к папаше Элифету, купить в кредит бутылку «Барбанкура». Понизив голос до шепота, она велела напомнить Элифету, чтобы он записал сумму на ее личный счет. Корасон давным-давно исчерпал свой кредит у всех торговцев квартала. Мы шли и приносили ром. При виде бутылки Корасона отпускало, мышцы расслаблялись, и он произносил свою любимую фразу, что жизнь только и знает, что подкидывать тебе неприятные сюрпризы, последним из которых станет смерть. Так что, когда она придет, я не удивлюсь. И вот она пришла. Люди ошибаются — мы за ней не гонялись. Мы ничего не готовили заранее, но жестокость притягивает другую жестокость, и, замахиваясь ключом, Мариэла как будто перестала быть собой и превратилась в нечто вроде автомата, запущенного ужасом или провидением. Учительница объясняла нам, что вопреки историкам, знакомым только с внешней стороной событий, останки императора Дессалина[4] в вечер его убийства забрала вовсе не безумная Дефилея. Это был дух доблести, витавший над мостом и вселившийся в тело сумасшедшей старухи. История, говорила она, скрывает множество тайн и еще больше сюрпризов. Никто не знает заранее, кому из нас предстоит стать чудовищем, а кому — героем. И хотя смерть Корасона трудно назвать историческим событием, факт остается фактом: больше ему уже нечему удивляться. Он лежал, и Мариэла даже ни разу на него не посмотрела. Лично мне очень хотелось бы в последний раз поговорить с ним. Просто поговорить. Сказать, что мы не виноваты. Хотелось поспорить с трупом, найти слова, которые были бы чем-то средним между извинением и прощанием. Мне хотелось все ему объяснить, даже отругать его. Но Мариэла ни за что не согласилась бы на такой компромисс. Шаги почтальона приближались, и у нас оставалось совсем мало времени. Должно быть, наступил полдень. Я слышал крики — галдела ребятня из коммунальной школы. Их пронзительные голоса заглушали звон колокольчика, извещавшего об окончании урока. В общем гвалте я различал голоса своих друзей, Ролана, Амбруаза, остальных. Марселя. Особенно Джонни по прозвищу Заика, хотя его голоса обычно не слышно — ему нужно не меньше часа, чтобы произнести более или менее связную фразу, поэтому он предпочитает молчать. Джонни — мой лучший друг. Если бы Корасон не пропил последний чек, присланный ман-Ивонной, я сейчас тоже кричал бы вместе со всеми и тянул воспитателя за полы пиджака, а Мариэла, возможно, не сделала бы этого. Или сделала бы, но одна. В каком-то смысле можно сказать, что это тот случай, когда нет худа без добра, это я про привычку Корасона тратить в баре деньги, предназначенные для оплаты учебы. Одну эту вещь я ему точно простил. Школу я никогда не любил. До меня все очень медленно доходит, в отличие от Мариэлы, которая все прямо на лету хватает. Когда она писала за меня сочинения, то делала это за считаные минуты, а я сидел над тетрадкой целую вечность и не мог придумать первую строчку. Учительница все время твердила, как важно составить план, чтобы одно вытекало из другого и все части сочинения были соразмерными. «Вы с родителями отправились на пикник. Расскажите, как это было. Опишите солнечный закат. Набросайте портрет своего любимого животного». Я старался составить план, но никак не мог решиться, как именно описывать придуманные мною деревья и животных. С чего начинать? С шерсти или корней? С внешнего облика или моральных качеств? С хвоста, окружающей обстановки или окраса? Мариэла забирала у меня из рук карандаш. Пока я обегал квартал, подглядывая за красивыми девчонками, ходившими в баптистскую школу, хотя и не собирались в монашки, или затевал какой-нибудь глупый спор с Марселем или Джонни Заикой, кто первый перепрыгнет через забор, постучит в чужую дверь и удерет, она успевала сотворить для меня целый пейзаж с морем, куда можно уехать на каникулы, с собакой и котом, с огромным домом, где есть настоящие окна и дверь, прочно висящая на своих петлях. Она даже придумывала потрясных родителей: отца, который меня не бил, и мать, умевшую улыбаться. Сначала учительница посадила меня к самым слабым ученикам. Но чем чаще Мариэла писала за меня сочинения, тем лучше они получались, и мои ставки постепенно росли, пока меня не начали ставить в пример другим. Так продолжалось до того дня, когда учительница сообщила матери, что у меня писательский талант. Жозефина не была болтушкой, но стоило ей задернуть занавеску и удалиться вместе с Корасоном в дальний угол комнаты, уговорив нас пойти поиграть на улице, чтобы не слышать ее стонов, как все ему выкладывала. Ну, а Корасон быстро сообразил, кто писал сочинения. Он сказал, что отец обязан следить за школьными успехами сына, а потому пойдет в школу и побеседует с учительницей. Жозефина дала ему денег. Когда меня отчислили из-за задержки с оплатой, она не посмела заговорить об этом с Корасоном, так как боялась, что он обозлится и отлупит нас обоих. Но школа — это ерунда. Я о ней никогда не жалел, честное слово. Мариэла тоже перестала ходить в школу, как только получила свидетельство. Но все равно она знает кучу разных вещей. И потом школа — это занудство. К счастью, Мариэла сделала то, что сделала, вовсе не из-за школы. Вернее, мы сделали то, что сделали. Вместе. Не могу сказать, что я горжусь убийством. Это получилось непреднамеренно. Людей можно судить только за те поступки, которые были заранее спланированы. Смерть Корасона — никакое не достижение, как, например, если бы мы совершили какое-нибудь открытие или изобрели что-то новое. Мы в нее просто вляпались, как в ловушку, уготованную нам судьбою уже давно. Это событие надолго останется в памяти города. Ни время, ни люди не позволят нам забыть. Нет, я этим не горжусь. Но с этого дня мы с Мариэлой стали единым целым. Даже если нас разлучат, мы все равно навсегда останемся вместе. Это я держал Корасона за ноги, чтобы он упал. До сих пор Мариэла одна выкручивалась за нас обоих. Когда я был совсем маленьким, она возилась со мной, пока Жозефина все молилась и молилась. Когда я подхватил малярию, она давала мне лекарства, изучив инструкцию и отмерив правильную дозировку. Будь это в моей власти, я бы воскрешал Корасона, ну, на несколько часов в сутки. В основном ночью. Когда он спит, то совсем не злой. Нет, я не горжусь тем, что мы сделали. С другой стороны, хорошо, что ей не пришлось делать это одной. Мариэла и так слишком одинока. А теперь она может сказать: младший братишка мне помог.
* * *
Заслышав шаги почтальона, Мариэла подхватила сумку, покидала в нее нашу одежду и подтолкнула меня к выходу. На улице первое, что меня поразило, это как пекло солнце. Мы с Мариэлой больше любим луну. В полнолуние, когда тени делаются мягче пластилина, мы лепили из них всякие штуки. Полуденное солнце отбрасывает такую жесткую тень, которая по пятам следует за идущим человеком, как будто каждый тащит за собою собственного жандарма. Когда солнце жгло слишком сильно, мы всегда искали, куда от него укрыться. В школьном дворе, прямо посередине, рос огромный дуб. Мариэла показала мне и другие тенистые уголки, где можно было схорониться от палящих солнечных лучей. Иногда мы прятались за длинными рядами простыней, вывешенных для просушки прачками, или искали прохладу в недостроенных домишках в глубине бидонвиля. Там, где упрямцы затеяли строительство, несмотря на предупреждения муниципальных чиновников, но потом все-таки были вынуждены остановить работы, потому что нельзя же в самом деле возводить фундамент на болоте. У нас с Мариэлой всегда были свои укромные местечки, где мы могли перехитрить солнце. И вот впервые нам пришлось встретиться с ним лицом к лицу, мы понимали, что вряд ли найдем убежище. Значит, надо постараться его обогнать: у нас это получится, если мы будем долго бежать по направлению к ночи. Первым, что я увидел после смерти Корасона, было солнце, а вторым — живот почтальона. Я со всего размаху врезался в него головой. Он сразу уронил всю почту в болотистую лужу, отделяющую дом Жан-Батиста от нашего. Письма начали погружаться в илистую воду, некоторые пустились в плавание, как парусники. Если бы дело было только в Корасоне, жители квартала, может быть, и простили бы нас. В сущности, никто, кроме нас, его не любил. Не было ни одного человека, даже самого бедного, у кого бы он не выманил деньги, а поскольку женщины считали его красивым, все мужики ненавидели Корасона, хотя и не осмеливались заявить об этом вслух, боясь его бицепсов. Наше настоящее преступление состояло в том, что из-за нас утонули письма в болоте. Никому не понравится, когда «топят» его надежды. Люди просто разорвали бы нас на куски. Наверняка в числе других утонуло и письмо от ман-Ивонны. Корасон предчувствовал, что оно должно вот-вот прийти, и приготовился к встрече с почтальоном, который любил поболтать с ним о боксе, — накрыл маленький столик. Бутылка и два стакана. У него было прямо-таки собачье чутье на письма ман-Ивонны, и он всегда старался их перехватить, чтобы самому истратить деньги. Хотя он терпеть не мог, когда Жозефина высовывала нос из дому, в такие дни сам уговаривал ее куда-нибудь сходить, напоминал, что она давно обещала навестить какую-нибудь старую подругу. Он ставил на стол стаканы, закатывал рукава, созерцал свои бицепсы и ждал почтальона. Отец редко ошибался в расчетах, в крайнем случае на день-другой. Кроме того периода длиной в полгода, когда мы не имели никаких новостей от ман-Ивонны, хлопотавшей, чтобы власти штата Флорида наконец-то выплатили ей задолженность по социальной страховке. В груде почты было письмо от ман-Ивонны с номером счета, который нужно было предъявить в пункте обмена валюты, а также с точными указаниями, на что следует потратить эти деньги. Но перехватывать письмо больше некому — Корасона нет. Да и вообще вся почта бидонвиля отныне плавала в луже, отделяющей наш дом от дома Жан-Батиста. Почтальон поднялся на ноги и закричал, чтобы мы вернулись. Мы были уже далеко, когда он решился зайти в дом и призвать себе на помощь человека авторитетного. Мы уже преодолели половину главного прохода, миновали ворота коммунальной школы и перелезали через облупившийся каменный забор, огораживающий владения пастора баптистской церкви, чтобы срезать путь и выбраться на дорогу, ведущую к фасаду мебельной фабрики. Взрослые, особенно работники фабрики, не любят ходить этой тропой. Там можно порезать ноги об осколки или вляпаться в лепеху коровьего навоза, так что тебя еще долго будет преследовать вонь. Взрослые вообще не любят, чтобы другим стало известно, какой дорогой они ходят. Но для нас было пара пустяков — перепрыгнуть через каменную стенку. А поскольку у нас нет хозяина, который в день получки будет читать нотацию о чистоте, то длинным взрослым путям мы предпочитаем короткие. В конце тропинки, в паре шагов от широкой заасфальтированной площадки, шутки ради нас попытался остановить толстяк Майар. Откровенно говоря, я его совершенно не интересовал. Я вообще мало кого интересую, если не считать Джонни Заику, Марселя и еще нескольких ребят, для остальных я — брат Мариэлы. Толстяк Майар считал делом чести облапать всех девчонок и часто подкарауливал Мариэлу. Один раз она позволила ему дотронуться до себя, наверное, потому что в этом было что-то новенькое. Мариэла любит пробовать все новое. А он, как дурак, решил, что заимел на нее права, и пошел трепаться по всему бидонвилю о своей так называемой победе, чтобы все ему завидовали. В день смерти Корасона он попытался схватить ее и притянуть к себе. Поначалу это выглядело как игра, потом до него донеслись вопли жителей квартала, выкрикивавших наши имена, и он понял, что произошло что-то серьезное. Как и все, кто мечтает стать артистом, он захотел принять участие в общей суматохе и поймать Мариэлу по-настоящему. Но Мариэла отклонилась, точь-в-точь повторив движение Корасона, любившего тренироваться ранним утром, когда весь квартал еще спит, за исключением хлебных торговок, возвращающихся из булочной. Толстяк Майар замер как истукан, но не желал признать себя побежденным. Безоружная девчонка представлялась ему легкой добычей. Он снова ринулся на нее, и тогда Мариэла преподнесла ему сюрприз. Она нанесла ему короткий прямой удар в солнечное сплетение. Опять-таки, в точности как Корасон, когда по утрам тот дрался с ветром, чтобы не терять формы. Толстяк Майар еще успел в последнем приступе гордости быстро оглядеться по сторонам. Нас никто не видел. Убедившись, что свидетелей нет, он упал на колени, хватая ртом воздух, пялясь пустыми глазами и издавая предсмертные хрипы. Нам было некогда объяснять ему, что он выживет и еще много раз будет бит. Мы с Мариэлой знали: одним ударом кулака убить нельзя — боль должна долго копиться, пожирая тело изнутри и оставляя от него только кожу. В последние недели Корасон колотил Жозефину почти каждый день, у нее даже кровь больше не текла, она не плакала, вообще никак не реагировала на побои. Но ее изъеденная кожа еще продолжала дышать. Смерть еще не выступила на поверхность. От побоев умирают медленно, так что толстяку Майару придется подождать. Глядя на его несчастную физиономию, Мариэла расхохоталась. Есть люди, которые рождаются на свет с талантом к слезам. А у Мариэлы главная фишка — смех. Она никого не копировала, ни за кем не повторяла — свой смех она изобрела сама. Не знаю, есть ли на свете место, где учат смеяться, но у нас каждый постигает эту науку самостоятельно. А жизнь иногда несется так быстро, а иногда, наоборот, тянется так медленно, что из-за недостатка времени или сил ты так никогда ее и не осваиваешь. Я, например, смеяться не люблю. В коммунальной школе вас учат грамоте. Разные божьи церкви учат страху перед Всевышним. В том, что касается мудрости или принципов, мы прислушиваемся к пословицам. У нас в квартале, если дела совсем швах, жизнь опирается на пословицы. У каждого жителя их пруд пруди, даже у самых бедных. И это единственное добро, которым люди делятся друг с другом, не дожидаясь, пока их об этом попросят. Порой, если говорить не о чем, кто-нибудь вспомнит пословицу, все равно какую, и готово — вот и начало разговора. У нас море пословиц, чтобы заполнять пустоты и давать свой комментарий событиям, включая самые непредвиденные, что случаются раз в жизни. Когда сезон дождей затянулся у нас до того, что вода стояла выше крыш самых высоких домов, расположенных на склонах оврага, люди всю голову себе сломали в поисках расхожей морали, которая объяснила бы им причину потопа. Каждый раз, когда жизнь поворачивается к людям плохой стороной, взрослые изобретают новую пословицу. А дети собирают их, чтобы вырасти мудрыми. Смешливость Мариэлы не имеет ничего общего с нашими привычками, это ее личное достижение. Вообще Мариэла сама себя сотворила. Свои слезы, мысли, смех, а теперь и свою судьбу, если можно назвать судьбою ту жизнь без ясного пути, которая нас ждет. Она все еще смеялась, когда мы вышли на настоящую улицу с названием, машинами. Это была другая территория, на ней действовали другие правила. В нашем квартале у людей, кроме тех, кто работает и возвращается домой без сил, много свободного времени. И они могут распоряжаться им по своему усмотрению. Наши преследователи не собирались отказываться от погони, но засечь нас в толпе стало намного труднее. Мы превратились в обыкновенных мальчика и девочку, безымянных жителей настоящего города — города, обозначенного на карте. Очутившись во внешнем городе, мы замедлили шаг. Я кашлял. Прохожие оборачивались и, как мне казалось, смотрели на меня с подозрением. Я не могу сдержать кашель после самого незначительного физического усилия. В бидонвиле на мой кашель никто не обращает внимания. Все в курсе, что я такой от природы, родился с таким недостатком, и никому нет до этого никакого дела. Но когда я встречаюсь с чужими, их это очень удивляет. От бега я совсем выдохся, и Мариэла предложила дойти до Марсового Поля, а там отдохнуть на скамейке. Мы пошли не торопясь, и мой кашель утих. Несмотря на неуверенность, я чувствовал себя хорошо. Беспокойство накатило позже, уже когда мы сидели на лавке, а потом еще раз, вечером, когда пришлось задуматься, где ночевать. И еще на следующий день, когда мы пошли на встречу с Джонни Заикой, который рассказал, что в дело вмешалась пресса. Черные мысли — они как деревья. Им нужно время, чтобы прорасти, они шебуршатся у вас в голове, пока не пустят корни. В первые часы после второй смерти Корасона, после бега через город, мы не спеша шагали по просторам Марсова Поля, над которым нависают равнодушные статуи героев. Мариэла несла сумку и думала за нас двоих. Мы шли плечо к плечу, и я спокойно переставлял ноги, как будто прятался за ней. Она всегда была добра ко мне, делала кучу поблажек, оказала тысячу всяких мелких услуг, про которые вот так сразу и не вспомнишь. И не мелких тоже. Например, помогала мне с уроками или заботилась о здоровье. Кроме того, поскольку она была любимицей Корасона, то каждый раз, когда я совершал какую-нибудь глупость, она говорила МЫ, чтобы его разжалобить. Если законы позволяют, я надеюсь, что смогу с ней переписываться, потому что мы и правда два сапога — пара. Мариэла для меня больше, чем просто сестра. У нас вообще не принято пользоваться такими словами, как «сестра» и «брат». У нас каждого зовут по имени, и каждый волен любить, кого хочет. У людей просто нет денег, чтобы заставить кого-то себя полюбить. Ну вот, я и выбрал Мариэлу. Это и раньше так было. И все то время, что длился наш побег, то есть три дня — две луны плюс несколько часов, до того как на третий день нас поймали на этом самом месте Марсова Поля, у подножья этих самых статуй, меня, пока я сидел в беседке и мечтал о музыке, а ее, когда она вернулась, объехав территорию на велосипеде, мы в полном смысле слова были два сапога пара.
* * *
Приблизившись к Марсову Полю, мы замедлили шаг и начали оглядываться в поисках свободной скамейки, чтобы передохнуть. Все места были заняты. Свободным оставался только один уголок мраморной скамьи, на которой сидел старомодно одетый мужчина. На нем был костюм-тройка с галстуком. Он еще не произнес ни слова, а мы уже догадались, что он говорит на другом, не нашем языке. На языке библиотек, состоящем из очень трудных слов. Он не ответил на наше приветствие. В других обстоятельствах Мариэла проявила бы настойчивость, принудила бы этого человека к вежливости. Мужчина не видел нас, отворачиваясь от навязанного соседства двух отпрысков иного мира. Он сидел, положив руки на колени, и смотрел вдаль, равнодушный ко всему, не только к нашему присутствию. Но это его не извиняло. Когда с вами здороваются, надо отвечать. Прощать такое было не в характере Мариэлы, и она вполне могла бы заставить его проглотить собственный галстук, но мы понимали, что сейчас не до хороших манер. Мы и сами были немного похожи на него и так же, как он, одиноко смотрели на линию горизонта. Только наш горизонт лежал у нас за спиной. Или где-то сбоку. Мужчина относился к числу счастливчиков, которые точно знают, куда надо смотреть. Может, ученый, а может, лицо духовного звания. Он находился в мире с самим собой и целым светом. Не переставая коситься на странного соседа, Мариэла попросила меня достать из кармана деньги, чтобы прикинуть размеры нашего состояния. Потом она поинтересовалась, не хочу ли я есть, и я сказал, что нет. Я тоже успел все обдумать. После того, что мы натворили, я потерял право на слабость. Я решил стать взрослым, вернее вообразил себя очень сильным, поэтому дал себе слово, что буду сдерживать кашель. И не буду испытывать ни голода, ни жажды. Никогда. Буду жить без ничего. Никогда ни о чем не попрошу. Во всяком случае, не раньше Мариэлы. «Ты уверен, что не хочешь есть?» — «Нет», — еще раз подтвердил я, тем более что это была правда. В первый день мне ничего не было нужно. Чтобы подчеркнуть наше равноправие, я спросил, может, мне понести сумку? В будущем. Да нет, она же совсем не тяжелая. Мариэла никогда не изображает из себя жертву. У нее на платье были пятна крови. И эти пятна казались более реальными, чем господин в отлично скроенном костюме, продолжавший глядеть прямо перед собой, ни разу не шевельнув ни головой, ни руками, и не видевший ничего, кроме той воображаемой линии, которую принял за цель наблюдения. Тогда я сделал, как он: уставился в пустую точку пространства, чтобы не видеть пятен крови на платье и всего, что осталось позади. Сидение на лавке делало меня уязвимым. До смерти Корасона я не отличался болтливостью и мог долгие часы сидеть на одном месте. Но сейчас мне хотелось двигаться, хотелось, чтобы слова лились потоком. Молчание будит мертвецов. Корасон воспользовался нашей остановкой на скамейке и явился перед нами в виде призрака. Он был здесь, прямо передо мною. Я посмотрел на Мариэлу. Даже в окружении смерти Мариэла воплощает собой жизнь. Но он вклинился между ней и мною. Огромный. Истекающий кровью. Умирающий. Если хочешь не думать ни о чем, надо относиться к жизни по-спортивному: бежать что есть мочи, прятаться за скоростью. Стоит тебе остановиться, как в голову ударяет горе. Я смотрел прямо перед собой, поднимал голову к статуям и все равно видел кровь. Я закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться. Но человек видит не глазами, а головой. Картинки приходят изнутри. Именно там все появляется и исчезает. Очень быстро. Корасон умер, но он был жив. Он умирал снова и снова. Умер днем, а утром снова умер, как в кино или в театре. Я закрыл глаза, чтобы вернуться в день, но утро стучалось ко мне. Вечное и непоправимое. Несмотря на все мои усилия остаться там, где находились, мы с Мариэлой снова и снова проходили мимо автомастерской. Мы возвращались с рынка. Нам пришлось тащиться в такую даль ради сущей ерунды — перца и стирки. Перец предназначался для Корасона. Стирка тоже — его рабочий комбинезон. Автомастерская расположена неподалеку от нашего поселения. Обычно мы стараемся не ходить по этой улице. Корасон не любит, когда его отвлекают во время работы. А отвлекает его каждый, кто на него хотя бы посмотрит. Или не посмотрит. Дело в том, что он работает не каждый день. Мастерская, инструменты, комбинезон — это все бутафория. Он работает не по-настоящему. Он там больше для декорации. Его не подпускают к машинам, не разрешают открывать рот. Он для них никто. Просто пара кулаков. Хотя мы ничего этого не знали. Мариэла не знала, кто из нас решил идти этой дорогой. А в мастерской разыгралась невероятная сцена. Конец света. Один голос гремел громче других, перекрывая их. Этот голос принадлежал не Корасону. Напротив, чем слышнее звучал этот голос, тем тише говорил Корасон. Мы следили за разыгрывавшейся сценой. Мариэлу она задела. Я прочитал на ее лице удивление, сменившееся разочарованием. Трудно пересказывать, что там произошло, потому что увиденное выглядело унизительно — гораздо унизительнее, чем история про мальчика, от страха запирающегося в вонючем общественном сортире. Ты получил эту работу только потому, что я дал обещание твоему отцу. И тут Корасон умер. Вот и помалкивай, когда тебя не спрашивают, и не суй лапы к запчастям, пока тебя об этом не попросят. Ощущение было такое, как будто одна из огромных статуй на площади Героев вдруг обрушилась с пьедестала. В физическом смысле он был жив и, повинуясь приказу хозяина, поднял деталь мотора. Но это был человек без лица. А Мариэла, которая никогда не отказывала ему в уважении, даже если не одобряла его поступков, вдруг осознала, что она осиротела. Она взяла меня за руку, и мы покинули место событий. Выстиранные вещи, которые мы должны были принести Жозефине, выпали у нас из рук. Перец тоже. Мариэла раздавила ногой перец и собрала постирушку. Она не хотела сразу возвращаться домой. Мы пошли потихоньку. Мы искали какую-нибудь уловку, какое-нибудь объяснение, которое позволило бы нам убедить самих себя, что ничего страшного не произошло. Но ходьба была не способна вытеснить из головы увиденное. Все, что нам попадалось на улице, мы видели и раньше. Все безобразия были на месте: попрошайки, пыль, вывески, пьянчуги. И мы. Не было ничего, что спасло бы нас после унижения Корасона. У меня в ушах все еще звучал голос хозяина. Бездельник паршивый. И еще куча характеристик, относящихся к Корасону, из них ни одной положительной. Никчемный человек, не имеющий права ни на что. Больше он никогда тебя не ударит, сказала мне Мариэла. Она думала обо мне, а я — о Жозефине. Между Мариэлой и Жозефиной никогда не было особенной любви. Жозефина обожает, чтобы ее жалели, а Мариэла терпеть не может слабаков. Солнце пекло нестерпимо, и мы решили идти домой. Но шли все равно медленно. Нам требовалось время, чтобы смириться с новой версией Корасона. Не хотелось видеться с ним прямо сейчас. Точно так же было с Джонни, когда на его старшего брата накатило. Я своими глазами видел: он встал на четвереньки, как собака, тряс воображаемым хвостом, лакал из канала грязную воду. Когда Джонни сказал мне, что приступ миновал и брат опять считает себя человеком, я еще несколько недель старался с ним не встречаться, чтобы не натолкнуться на собаку. Чтобы смириться с новой реальностью, в которой твоего отца топчут и вытирают об него ноги, как о половую тряпку, тоже требуется время. К несчастью, к моменту нашего возвращения он уже был дома, сидел за столом, заставленным стаканами и бутылкой. Мертвый герой вел себя так, как будто был живым. Он ждал почтальона, злился на Жозефину, хлопотавшую по хозяйству. Злился на то, что она здесь. Злился на ее унылую физиономию, не заметить которую было невозможно. Она все суетилась и суетилась, все с тем же унылым выражением на лице. Если она не готовит еду, то занимается уборкой или чинит старую одежду. Уборка — ее страсть, что довольно странно. Если задуматься, у нас довольно мало вещей, так что прибирать особенно нечего. Дом совсем маленький, поэтому, когда она начинает наводить порядок, переставлять предметы с места на место или перетирать стаканы, всем сразу делается не по себе, особенно Корасону, которому некуда вытянуть свои длинные ноги. Обычно перед приходом почтальона он выгоняет Жозефину. Они остаются в доме одни, и он впадает в беспокойство. Своими глазами я этого никогда не видел, но хорошо представляю себе, как это происходило. Ему было невыносимо встречаться взглядом с Жозефиной, хотя она смотрела на него без всякой злобы. Но он-то хорошо знал, кто он такой — никчемный бездельник, и думал, что она тоже об этом знает. В действительности она им восхищалась и всегда находила для того резоны. Она единственная прощала ему все и всегда. Даже ман-Ивонна потеряла всякую надежду; она уехала и с тех пор терпеливо ждет, когда он перестанет все решать за нас, чтобы перетащить нас к себе. Ман-Ивонна верит, что мы сумеем его заменить. Она дарит нам подарки и тайком готовит наш переезд за границу. Даже мать отвернулась от него. И только Жозефина все ему прощала. Мариэла любила его, пока считала равным себе. Они вдвоем были на голову выше нас, и между ними установились свои, особые отношения. Но теперь Мариэла осталась одна. Только она была достаточно сильной, чтобы встречать опасности лицом к лицу, принимать решения и платить за это требуемую цену. А вот он лег перед хозяином на брюхо и пополз, извиваясь, как ящерица, лишь бы сохранить обманную видимость. Или будешь делать что тебе велят, или катись отсюда. И больше не возвращайся плакаться тут, не разжалобишь. И он уступил, лишь бы сохранить свой комбинезон. А дома стал изображать из себя крутого. Присутствие Жозефины приводило его в бешенство. Мы вошли в ту минуту, когда он ее бил. Каждый удар был местью за его собственное унижение. На нас он даже не посмотрел. Он не знал, что мы видели, как час назад он умер. Он колотил ее, старался вернуть себе потерянный образ. Но в наших глазах он перестал быть чемпионом. Он понимал, кто он такой — неудачник и наш отец. Мы появились в тот самый миг, когда его огромный кулак настиг Жозефину, разбив ей лицо и швырнув ее в глубину комнаты, к подножию кровати. Но он с ней еще не закончил, продолжал ее колошматить, цепляясь за свои вымышленные титулы. Он расправил плечи и снова стал Джо Луисом[5]. Джо подхватил Жозефину, которая после первых же ударов потеряла сознание. Джо лупил ее как боксерскую грушу. Эта стерва за все мне ответит. За ман-Ивонну, которой он никогда не смел слова поперек сказать. За хозяина мастерской, который смешал его с грязью. За Эль-Негро — доминиканского боксера, против которого он продержался всего один раунд в тот единственный раз, когда ему удалось выйти на настоящий ринг. За судью, остановившего матч слишком рано, когда как раз должно было вот-вот прийти второе дыхание. Судья мне всю жизнь поломал. Он нанес еще один удар — за Мариэлу, которая приказала ему прекратить. Что-о? А ну заткнись! Я тут командую! Он колотил бесчувственное тело, похожее на груду тряпья. Но после эпизода в мастерской он умер. Он умер, потому что мы слышали его заискивающий лепет. Вот почему Мариэла двинулась к ящику, где он хранил свои инструменты, перебрала гаечные ключи и выбрала самый тяжелый. Корасон, раздувшийся от гордости, все еще думал, что рядом с ним безучастные зрители. Мариэла приблизилась к нему, привстала на цыпочки, чтобы лучше видеть его затылок, размахнулась и со всей силы треснула зажатым в обеих руках ключом по его черепу. Он удивился: не ждал нападения с этой стороны. Это показалось ему несправедливым, ведь именно ее он любил больше всех. Корасон двинулся к Мариэле, возможно, с целью потребовать объяснения. Ему хотелось понять, в чем дело. Но Мариэла не испытывала никакого желания вступать с ним в беседу. Она ударила его во второй раз — в лицо. Прямо в лоб. Я услышал хруст костей. Тут уж он разъярился и продолжал надвигаться на нее, воздев кулак для защиты. Вот тогда вмешался я. Я не хотел, чтобы он прикасался к Мариэле. Жозефина — дело другое, она сама не возражает, чтобы ее били. Единственное, что можно для нее сделать, это помочь страдать, а больше ей ничего и не нужно. Если бы кто-нибудь предложил ей убежать, она бы возмутилась. Но Мариэла родилась на свет крылатой. Я пополз к Корасону, я больше его не боялся. Боялся только Жозефину — того, что она обвинит во всем Мариэлу. Я боялся ее, потому что любил и хотел, чтобы она нас простила. И все равно я продолжал ползти к Корасону, вцепился ему в ноги. У меня было только одно стремление: не дать сделать следующий шаг. Не дать ему тронуть ее. Я попытался его укусить, но не смог прокусить зубами ткань рабочих брюк. Корасон просто проволок меня за собой и еще ближе подошел к Мариэле. Это была их разборка, меня они в расчет не брали. Он вообще перестал воспринимать меня серьезно в тот самый день, когда убедился, что я лишен способностей к боксу. И сейчас он надвигался на нее, как будто меня не существовало. Но отец уже шатался, а поскольку я все так же висел у него на ногах, то в конце концов он упал. Мариэла его больше не била. Я впервые в жизни видел, как умирает человек, но сразу понял, что он мертв. Не знаю, от чего он умер — от удара ключом или от падения. Жозефина лежала на кровати, сжавшись в комочек, в полной отключке. Ее муж валялся на полу, и вокруг натекли лужи крови, как в ливень, когда вода просачивается сквозь дырявую крышу. В тот момент я не заметил многих деталей, не видел, что у Мариэлы платье было в крови. Только потом, когда мы сидели на скамейке на Марсовом Поле рядом с равнодушным господином, я увидел кровь на платье, и тогда до меня дошло, что уже ничего нельзя вернуть назад. Мы привыкли к насилию, всегда жили с ним бок о бок. В нашем квартале сильные всегда бьют слабых, но жизнь продолжается. Но то, что случилось, выходило за рамки обыденного. Все, что мы раньше говорили, все, чем прежде были, — отныне потеряло значение. Со смертью Корасона для нас — для Жозефины, Мариэлы и меня — начиналось что-то новое. Я понял это, когда увидел кровь на платье, и мне подумалось: нельзя допустить, чтобы Жозефина состарилась с мыслью, что мы совершили настоящее преступление. По всем предсказаниям гадалок нам с Мариэлой выпадала счастливая судьба. У нас в квартале ни один малыш не верит в Санта-Клауса: они для этого недостаточно богаты, но иногда мне удавалось убедить себя, что я способен его заменить. Тогда я куплю Корасону автомастерскую, а Жозефине — сотни стаканов, тонны лакричных конфет и, конечно, новую одежду, потому что мать Санта-Клауса имеет право прилично одеваться. Вот о чем я думал, пока мы сидели на скамейке. Я видел, что Мариэла дрожит. Сомнения и размышления сделали ее уязвимой, и я повернул голову в сторону господина. Я чувствовал у себя на щеке слезы, но сказал себе, что это ерунда, это от кашля. А Мариэла притворилась, что не замечает, как я плачу.
* * *
Мы просидели на скамейке примерно час. Солнце опустилось ниже. Равнодушный господин ни разу не повернул к нам головы. Он неотрывно смотрел в одну точку на горизонте, не обращая внимания ни на что: ни на шум машин, ни на нас, своих ближайших соседей, ни на поток государственных служащих в форменной одежде, покидавших Министерский дворец. По его костюму и по тому, как мужчина сосредоточенно смотрел на эту точку — реальную или воображаемую, — я догадался, что он из тех, кто читает книжки. В тот единственный раз, когда Жозефина осмелилась заговорить с Корасоном о деньгах на учебу, которые тот пропивал, опрокидывая рюмку за рюмкой, он засмеялся и заявил, что читать книжки глупо, потому что это не приносит никакой пользы, а те, кто читает книжки, — дураки, принимающие Луну за кусок сыра и не способные сделать самую простую вещь, например вбить гвоздь или позаботиться о своей семье. Иногда Корасон говорил как настоящий отец семейства. Он произносил слово «семья» так, будто преподносил Жозефине подарок. Эта идея ее страшно грела. Каждый раз, когда муж это говорил, она молча ему аплодировала. Он смотрел на нее, оценивая, какой эффект удалось произвести, и оба были довольны. «Книжками семью не прокормишь». А чтобы дать нам понять, из чего состоит жизнь настоящего мужчины, он пускался в рассказ о Джо Луисе. Джо Луис был его кумиром. Он знал наизусть все его бои, а может, и не знал, но ему хватало дара воображения. Корасон мог вообразить целую кучу вещей, не имеющих никакого отношения к реальности, и уверовать в их истинное существование. Часто, выпивая с почтальоном, он изображал приемчики бывшего чемпиона. Когда у него заводились деньги на оплату хотя бы части долгов, он собирал вокруг себя местных мачо и показывал, как дрался Джо Луис. Лучше Джо никого не было. Бывали боксеры техничнее, но Джо брал отвагой. Он стоял в центре ринга и поджидал противника, иногда получал в морду, но хитрости в том не было никакой: иначе победителем объявляли бы того, кто сильнее бьет и раздает больше ударов. Но для меня что в мужике главное? Что жизнь так и не научила его отступать. Равнодушный господин с остановившимся взглядом и хрупкими запястьями, деливший с нами скамейку, явно не входил в категорию достойных мужчин, установленную Корасоном. Не представляю себе, чтобы он мог существовать благодаря силе своих рук. Не сочтя нужным попрощаться, как раньше не счел нужным поздороваться, мужчина поднялся, непостижимый как призрак, медленно пересек толпу пешеходов и исчез. Последние служащие, выходившие из дворца, толкались в дверях — каждый стремился оказаться на улице раньше других. Как те, кто спасается бегством, никому не хочется остаться последним. Такси поджидали женщин. Мужчины расходились пешком, не оглядываясь назад. Давным-давно, когда Корасон был еще мальчишкой, ман-Ивонна работала в государственном учреждении. До своего отъезда она только и говорила о прежних временах и утверждала, что в те поры женщины не спали со своими начальниками. Все эти разговоры о былом жутко злили Корасона, потому что вывод из них всегда напрашивался один и тот же: Корасон сам себе испоганил жизнь, когда принял решение попытать удачу в Доминиканской Республике. Бокс — не профессия. Лучше бы ты… Корасон и Жозефина хотя бы по одному пункту были согласны друг с другом. Оба ненавидели разговоры о прошлом, особенно о своем детстве. Никогда ни один из них не сказал бы: когда я был маленьким. Может быть, их детство было еще тяжелее, чем наше, может быть, разница с настоящим была такой огромной, что прошлое уже не имело значения. Я пытался реконструировать историю Корасона с помощью отдельных фрагментов, которыми располагал, фотографий, что показывала нам ман-Ивонна, ее рассказов о тех или иных событиях. Я представлял себе, как он засовывает в ухо ослу горящий окурок, как лебезит перед ман-Ивонной, как ссорится со своим отцом, как взрослеет, наливается силой и в один прекрасный день удирает в Доминиканскую Республику. Что до Жозефины, то я очень сомневался, что она всю жизнь только и делала, что молилась и получала колотушки от мужа, но, как ни старался, мне не удавалось вообразить ее с бантом на голове и детской улыбкой на лице. В общем, ни у него, ни у нее не было в прошлом ничего такого, чем хотелось бы поделиться с нами. Наши знания о прошлом Жозефины свелись к информации, вычитанной Мариэлой в газете, слишком поздно, чтобы на их основе достичь взаимопонимания. Жозефина и Корасон явились ниоткуда. Они просто были, любили и ненавидели друг друга, причем их чувства были так сложно перепутаны, что, думаю, они и сами не могли в них разобраться. Их молчание лишало смысла тысячу и одну пословицу, которые старики повторяют молодым, чтобы те набирались ума. К чему талдычить, что от тигра рождаются тигры, что из кабачка не выдолбишь калебас, что яблочко от яблони недалеко падает и так далее и тому подобное, все эти якобы исполненные мудрости заповеди, если ты понятия не имеешь, какой цвет твоя плакса-мать любила больше всего, и далеко не уверен, что твой почитаемый отец действительно выступал на ринге. А все твои знания сводятся к ежедневно наблюдаемой картине: одна молится, другой дерется, один пьет, другая плачет. На третий день, когда местные жители устроили за нами охоту на площади и сдали нас властям, специалисты по такого рода делам учинили допрос, подозревая нас в преступных наклонностях и природной озлобленности. В числе тех, кто нас допрашивал, был один хорошо одетый господин, немного похожий на того мужчину на скамейке, очень приветливый и доброжелательный, вроде бы взявший нашу сторону. Так вот, он настойчиво допытывался, какие муки причиняли нам ежедневные стычки Корасона и Жозефины, и не смог скрыть разочарования, когда узнал, что по ночам мне не снились кошмары, а у Мариэлы в подростковом возрасте не было никаких нервных срывов. Я попытался с точностью описать ему, как все происходило, но он был убежден, что в глубинах моей памяти таятся старые непереносимые обиды, о которых я хотел бы поскорее забыть. Но я ничего от него не скрыл, честно рассказал все, что знал о своей жизни и даже о жизни других людей. Единственное, о чем я умолчал, был один случай, когда я захотел поступить так же, как Корасон. Я целых три дня искал осла, чтобы проверить, что будет, если сунуть ему в ухо окурок. Сегодня ослы стали редкостью. Этот господин напомнил мне Жозефину с ее вечной манией решать за тебя. Я воспользовался этим, чтобы спросить: «А как там мать-то?» Вежливо спросил, потому что понимал: вопросы здесь задаю не я. Он ответил, что с ней все в порядке, о ней заботятся женщины из лиги женского содействия — это такие тетки, которые занимаются проблемами других теток, вот они и побудут с ней в этот трудный период. Он отметил как положительный момент то, что я задал этот вопрос. Он прямо-таки гордился мною, как ведущие детских радиовикторин, когда один из участников дает правильный ответ. «Бытовое насилие вызывает в подростке хронический страх перед самовыражением». Эту фразу я запомнил. Господин повторил ее несколько раз, обращаясь к остальным. Слушая его, можно было подумать, что в нашей жизни никогда и ничего не было, кроме Жозефины и Корасона. На самом деле их вечные ссоры в конце концов нам просто надоели, как они надоели всем жителям квартала. В то время, когда я ходил в детский сад, квартал только строился, и люди от нечего делать толпились перед домом и глазели на их разборки. Но с годами, поскольку ничего нового не происходило — на свете существует не так много способов отколотить женщину, — зеваки исчезли, и больше никто не тратил сил, чтобы влезть на кучу кирпичей и подсмотреть в окошко, что там у нас делается. У них для развлечения оставалась лотерея и храмы, а для молодых — убогая дискотека, на которой подают тафию[6] и пиво местного производства. Освещения там нет никакого, но только владельцы жалуются на несознательных клиентов, ворующих лампочки. Больше никто не жалуется. Все придерживаются одного и того же мнения, что танцевать лучше в темноте, потому что в темноте тела лучше видят друг друга. Мариэла несколько раз туда ходила, несмотря на слезы Жозефины. А на последнее Рождество и меня позвала с собой. Когда на Мариэлу найдет, она может вести себя очень принципиально, чтобы подчеркнуть важность каких-то вещей. Она надела свое лучшее платье и сама заплатила за пиво. Все местные мужики хотели пригласить ее на танец. Она позволяла увести себя в глубину зала, если парень был симпатичный и вежливо разговаривал, но многим отказывала, говоря, что танцует только со своим дружком — поддразнивала меня. У меня шумело в голове: я в первый раз попробовал пиво. Все женщины в тот вечер казались мне красавицами, а Мариэла — самой красивой из всех. Я порол какую-то чепуху, как со мной бывает, когда меня одолевают сильные чувства. Сестра смотрела на меня с нежностью и становилась еще красивее. Потом она взяла меня за руку и повела на танцпол. Танцевать. Я колебался. Я же никогда не учился танцевать, ленился. Другие ребята пытались отрабатывать движения под транзистор, но мне их потуги всегда казались идиотизмом. Вот и тогда мне стало очень страшно, не знаю, от музыки или от пива. Все-таки это не совсем нормально, что она вдруг предстала передо мной такой красавицей. Стоило мне дотронуться до нее рукой, как меня охватило какое-то совсем новое чувство. Мариэла завела меня в самый дальний конец зала, который называется уголком влюбленных. Во всем мире для меня существовала только она, и я был от этого счастлив. Я рассказал об этом тому господину, и он заметно расстроился. Но я просто хотел, чтобы он понял: наши дни принадлежали Жозефине и Корасону. Одному — ром, другой — стирка. И даже когда Корасона не было дома, Жозефина как-то так устраивала, чтобы мы ощущали его присутствие: упоминала его имя в своих молитвах, посвящала нас в секреты блюд, которые ему готовила. Плита распространяла чад по всей комнате, и меня одолевал кашель. Жозефине хотелось бы стряпать не в комнате, а на улице, где было почище, но Корасон запретил. Наши дни принадлежали им, зато мы сумели спасти свои ночи. Мы допоздна бродили по переулкам поселения. Иногда по вечерам Мариэла скрывалась за каменной стеной. До меня доносился ее смех, постепенно стихавший до шепота. Предполагаю, что она сортировала своих поклонников. В такие вечера я оставался в компании Джонни Заики и Марселя. Их родители не убивают друг друга с той же регулярностью, что наши, но у всех без исключения детей найдутся причины, чтобы идти домой как можно позже. Не важно, что мы живем в жуткой тесноте, каждый защищает свои секреты, и ты превращаешься в самого себя только ночью. Мариэла возвращалась, посмеиваясь, и никогда не называла имени своего дружка. Но и у нее выпадали грустные вечера. Тогда она, расстроенная, присоединялась к нам. Джонни Заика и Марсель спрашивали у нее разрешения остаться, и все вместе мы отправлялись бродить по тысяче закоулков бидонвиля. Они останавливались перед лужей, отделяющей наш домишко от жилья Жан-Батиста. Когда мы приходили домой, занавески уже были задернуты. Жозефина просыпалась и принималась молиться за нас. В удачные вечера Корасон, вернувшийся раньше, уже храпел в полном мире с собой. Но чаще всего он не являлся допоздна, приходил позже нас. Несчастная Жозефина хныкала, что часть ночи ей придется провести одной. Она ждала его, чтобы задернуть занавески. Мы расстилали матрас, надевали ночные одежки, а она, не переставая молиться, следила за нами взглядом. Как будто это мы были во всем виноваты. Как будто она надеялась, что мы поможем ей вернуть его домой. В конце концов Мариэлу это начинало злить, она сама задергивала занавеску, оставляя Жозефину в темноте второй половины комнаты наедине с ее Богом и надеждами. Жозефина с Мариэлой никогда не желали друг другу спокойной ночи. Они жили, не обмениваясь вежливыми словами. Задернув занавеску, Мариэла первой ложилась на спину, подсунув руки под голову. Она смотрела в потолок, а может, выше, на звезды. А я смотрел на нее. Как только мы попадали домой, она становилась моим пейзажем. Потом я тоже ложился. Мы обсуждали прошедший день и придумывали себе сны. Мы всегда готовили их себе заранее, с вечера, лежа в темноте. Сну доверять нельзя. Иногда тебе вообще ничего не снится — ночь скупа, как засушливая земля. Бывают такие прижимистые ночи, не пропускающие снов. И мы готовили себе сны, пока не навалилось лживое забытье. Наутро мы рассказывали друг другу, что нам снилось. Корасону, чтобы выйти на улицу, приходилось перешагивать через наш матрас. От его тяжелой поступи мы просыпались. Первой начинала разговор Мариэла, из нас двоих самым богатым воображением наделена именно она. Ее сны менялись день ото дня, в них появлялись все новые мотивы и персонажи. В дни накануне смерти Корасона ей снился купальник. Мои сны отличались меньшим разнообразием: веревка, крахмал, цветная бумага и умелые руки, чтобы соорудить воздушного змея. Началось это, когда мне было шесть лет, и с тех пор не менялось. Слушай, пора с этим кончать, твердила мне Мариэла, ты уже в таком возрасте, что тебе должны сниться девочки. Но я хранил верность воздушным змеям. Ты мне уже в сотый раз рассказываешь один и тот же сон! Но где сказано, что человек обязан менять свои сны? Мы с Джонни мечтали стать бизнесменами, руководить фабрикой по производству воздушных змеев. Настоящих воздушных змеев. Не каких-нибудь самоделок из обломков пластмассы и рванья, кое-как склеенных между собой и не способных вырваться из ловушки электрических проводов. В общем, мне снились воздушные змеи, а Мариэле — дальние путешествия. Мы шептались, и наш шепот достигал ушей Корасона. Что это вы там болтаете? Пошли лучше на тренировку. Идти на тренировку означало смотреть, как тренируется он. Он предлагал нам получасовое зрелище его схватки с воображаемыми противниками. Мы убирали матрас и выходили на улицу. Наше присутствие поднимало в нем моральный дух, и он осыпал воздух хуками и апперкотами. Вот так Мариэла и научилась драться. Она наблюдала за ним, запоминала его движения, чтобы потом повторить их самой. Из кусков старой холстины она соорудила боксерскую грушу, которую подвесила в одном из заброшенных домов на окраине бидонвиля. Когда у нее по жизни возникали проблемы или просто хотелось движухи, чтобы не окочуриться, вечно торча на одном месте, она шла и колотила свою грушу. Изо всех сил. Однажды, когда что-то особенно ее достало, она сорвала ее, бросила на пол, уселась сверху, обхватив ногами, и сидя продолжала по ней лупить. В тот день она убила грушу. Ну, почти убила. Назавтра она, никому не говоря, опять повесила ее на прежнее место. Надо сказать, что эта самодельная груша в каком-то смысле олицетворяла для нее Жозефину. Но то, что она напала на людей, которые задержали нас в воскресенье, когда мы скрывались, было самозащитой. Пусть по закону мы были виновны, но эти люди зажали нас в угол. Их там было полно, как будто вся площадь гонялась за нами, кроме птиц и статуй. Старики, дети — все прямо-таки жаждали нас схватить. А мы к тому времени уже договорились, что пойдем и полицейский участок и сдадимся. Интервью Жозефины по телевизору мы пропустили, но узнали от Марселя и Джонни Заики, что весь квартал гордился Жозефиной, потому что ее показали по ящику. Но нам все-таки было интересней послушать, что именно она говорила. Мать сказала буквально пару слов, просила нас добровольно сдаться властям. И мы решили последовать ее совету, потому что нельзя же прожить всю жизнь в бегах. В воскресенье, когда нас окружила толпа, Мариэла взяла в пункте проката новенький велосипед, чтобы сделать полный круг по площади. Если бы все шло нормально, она бы пересекла площадь вдоль, спустилась со стороны Министерского дворца, повернула налево и проехала мимо пенсионного страхового агентства и кинотеатра. Что до меня, то я просто хотел послушать музыку. У нее было право на воскресенье. Если бы толпа чуть подождала, никакой стычки не было бы. Разумеется, потом ее обвинили в том, что она дралась со всеми этими людьми. Корасон вечно талдычил нам про внутреннюю силу, которой должен обладать настоящий мужчина. В отношении его самого это было вранье, а женщин он вообще не принимал в расчет. Но для Мариэлы это были не пустые слова. Кстати, надо бы предупредить тех бедолаг, что сидят в женской тюрьме: если доставать Мариэлу, она выпускает когти. В то же самое время она может быть очень милой с людьми. В первый день, через несколько минут после ухода странного равнодушного господина, нас засек на скамейке Ромулюс. Исполненный самых лучших намерений и даже не догадываясь о том, что произошло, — подобное действительно трудно себе представить, — он хотел отвести нас домой. Ему всего двадцать два года, и физически он не очень сильный. Она могла бы дать ему отпор, расцарапать физиономию, укусить или налететь на него с кулаками. Но она не стала с ним спорить. Вместо того чтобы драться, она его поцеловала. А он, хоть и взрослый, а значит, достаточно опытный в отношениях с женщинами, от этого поцелуя прямо обалдел и позволил нам сбежать.
* * *
После ухода равнодушного господина мы с Мариэлой остались совсем одни. Она еще спросила, не хочу ли я есть, и я ответил, что нет, а сам подумал, что уж сегодня-то вечером любопытные зеваки, как пить дать, опять соберутся возле нашего дома. Смерть Корасона не входила в число несчастий, к которым притерпелись. Никто ее не ожидал. В бидонвиле есть несколько авторитетных персонажей, считающих своим долгом предсказывать катастрофы. Этакие горевестники, предугадывающие смерти и наводнения. Но никто из них не предупредил о второй смерти Корасона. И люди наверняка рассердились из-за того, что упустили подобное зрелище, прибыв на место слишком поздно, когда тело уже унесли, смотреть стало не на что, делать нечего, разве что стоять допоздна тесной толпой и судачить, но это служило им слабым утешением. Лично мне хотелось бы обо всем забыть. К сожалению, случившемуся суждено было стать важным событием в жизни поселения, более важным, чем Рождество или национальный праздник. Жизнь сама по себе, плохая или хорошая, мало интересует людей, не то что смерть. Мы не могли вечно сидеть на этой лавке, поэтому Мариэла предложила спуститься к центру города. Мы уже собирались встать и уйти, но вдруг перед нами возник Ромулюс — племянник мадам Жан-Батист, немного чопорный в своей форменной одежде — он работал швейцаром в министерстве внутренних дел. Нам не часто приходилось видеть его в мундире цвета сероватого хаки с черным воротником, потому-то мы и не узнали его в толпе служащих. Ему удалось найти работу, и, уважая традицию, он покинул квартал, но по субботам, во второй половине дня, продолжал приходить, чтобы перекинуться в картишки с друзьями детства. У нас многие любят его, особенно старики. Обычно те, кому хоть чуть-чуть повезет, спешат вырваться из бидонвиля, переезжают подальше и никогда не возвращаются. Если сталкиваешься с таким на улице, он делает вид, что вы не знакомы. А вот Ромулюс приходил каждые выходные, жал руку старикам, выказывая свое почтение, и улыбался всем подряд. Ромулюс всегда был серьезным парнем. Чем чаще его называли серьезным, тем серьезнее он становился. И он единственный из молодежи квартала стремился соответствовать тому представлению, которое сложилось о нем у окружающих. Ромулюс — тот самый положительный пример, которому больше никто не последовал. Даже Жозефина, никогда не вмешивавшаяся в чужие дела — у нее не было на это сил, — и та без конца талдычила нам про Ромулюса, какой он хороший мальчик. Корасону эти разговоры не нравились. Если при нем хвалили другого человека, он воспринимал это как личное оскорбление. Все, исходящее от Жозефины, он трактовал как укол или упрек, возможно, поэтому она под конец вообще почти не открывала рта. Но Корасона это не успокоило. Даже если она молчала, он прислушивался к тишине и все равно улавливал в ней нечто обидное для себя. Ромулюс — хороший мальчик. С этим все согласны. Он очень старался, это чистая правда, учился, получил свидетельство, не гонялся за девчонками, даже работу умудрился найти, притом без всякого блата. Его приятели говорят, что он не интересуется девчонками от жадности, а мне кажется, они ему просто завидуют, не очень-то приятно, когда тебя с кем-то сравнивают, и сравнение не в твою пользу. Ромулюс их навещает, но каждый раз пытается читать им мораль: «Чтобы хоть чего-то добиться в жизни, надо уметь правильно распорядиться тем, что имеешь». С тех пор как он начал работать, превратился в мыслителя и в каждую произносимую фразу вставляет слова «порядок и дисциплина». В министерстве он ходил на какие-то занятия, что-то типа «обучающего семинара», и после этого стал говорить так, словно отвечал урок. Но это не помешало ему остаться услужливым и приветливым, всегда готовым прийти на помощь, если требовалось навести порядок. Вот и сейчас, налетев на нас со своими вопросами, он прежде всего думал о дисциплине. «Что это вы тут делаете? А ваши родители знают, куда вы забрались? А почему у тебя эта сумка?» И еще тысяча и один вопрос, которые он буквально обрушил на наши головы. Но ответа не получил ни на один. У нас не было настроения сочинять объяснение, которое показалось бы ему разумным. Люди, приверженные порядку, ужасно настырные, и какое-нибудь наскоро состряпанное вранье с ними не прокатывает. Нам пришлось бы не сходя с места выдумывать целую историю с массой подробностей, но все равно примерно через час он бы нас разоблачил. Ему рассказали бы правду, и он обиделся бы на пару беглых подростков, навешавших ему лапши на уши. Я что-то такое залепетал. Мариэла хранила молчание, только смотрела на него в упор. Честно говоря, я подозреваю, что она смотрела на его форму. Ромулюс тоже уставился на нее и со своими вопросами обращался к ней. Принцип иерархии, основанный на порядке и дисциплине, требовал, чтобы он обращался к старшей по возрасту. А потом он увидел у нее на платье пятна крови, и в его глазах мелькнул страх, в голосе появились жесткие нотки. Он уже не просто задавал вопросы, а как будто допрашивал. Кровавые пятна так и притягивали его взгляд. Люди редко вспоминают о крови — разве что кто-нибудь рядом с ними допустит бестактность и закровоточит. Люди почти не думают о крови, которая может хлынуть из человеческого тела. О крови, высыхающей под кожей. В нашем квартале по ночам стаями бродят десятки паршивых собак. Иногда некоторых из них находят бездыханными, они просто валятся замертво, без всяких видимых причин, как будто высыхают изнутри. Можно сколько угодно тыкать в них иголками, не появится ни капли крови. Вот и с Жозефиной примерно то же самое. Раньше, когда Корасон ее лупцевал, она была вся в кровище. Кровь сочилась у нее отовсюду, из каждой поры, кровь шла носом, из разбитых губ, и они не заживали у нее неделями. А потом это все прекратилось, только немножко слюны вытекало изо рта, и все. Люди считают правильным ужасаться при виде капли крови, но не потому, что им жалко раненого, а потому что боятся, как бы кровавые брызги или пятна не попали на мебель, на пол или одежду. Ромулюс любил порядок и терпеть не мог того, что не укладывалось в привычные рамки. А пятна крови на платье шестнадцатилетней девчонки, сидящей на скамейке Марсова Поля, в компании с младшим братом, в четыре часа пополудни, вдали от родного бидонвиля, — это был явный непорядок. Тогда он закричал: «У тебя что, кровь идет? Ты что, подралась? Это что у тебя на платье, кровь?» Он смотрел на нас так, как будто мы кого-то убили. Ну, вообще-то говоря, так оно и было: Мариэла стукнула Корасона гаечным ключом, а я вцепился ему в ноги, чтобы великан рухнул. Но в то же время все было совсем не так. Мы совершенно не собирались делать ничего подобного. Ни о чем не сговаривались заранее, как, например, сговаривались, когда хотели разыграть толстого Майара, или Джонни Заику, или залезть в чужой сад в богатом квартале. Или проскользнуть в «Капитоль» через заднюю дверь и бесплатно посмотреть кино. Ромулюс был уверен, что мы что-то натворили, что-то очень нехорошее. Порядок и дисциплина требовали от него, как от примерного гражданина, сообщить об этом нашим родителям. «Пошли, я отведу вас домой». Он взял меня за руку и потянул за собой на дорогу в сторону бидонвиля. Мариэла медленно поплелась за нами. Время от времени он оборачивался и проверял, не слишком ли она отстала. Сестра притворялась, что ей тяжело тащить на спине сумку. Что до меня, то я без конца спотыкался и кашлял как настоящий больной. Вокруг прохожие начали обращать на нас внимание. Ромулюса это смущало, и он пытался оправдаться. Я — служащий министерства внутренних дел. У меня есть форма и визитка. Толпа поддерживала его, требуя, чтобы мы повиновались. Какой-то мужчина, торопившийся по своим делам, крикнул, чтобы он наподдал нам хорошенько да отволок нас за волосы, сколько, блин, можно. Но Мариэла, хоть и не была совсем взрослой, выглядела как взрослая женщина, и многим показалось, что уж ей-то наподдавать никак нельзя, тем более что колотушки — не метод воспитания, это каждому известно. Я испугался. Не того, что меня побьют, — к этому я привык. Когда Корасон лупил Жозефину, мне тоже заодно перепадало. Корасон жутко злился, что его сын — не качок, как он сам, а хилый слабак, которого вечно треплет лихорадка. Но он ни разу не поднял руку на Мариэлу. К счастью, Ромулюс, при всей своей любви к дисциплине, не был сторонником насильственных мер. Он говорил с нами как учитель, спокойно, но твердо. Возможно, их этому специально обучают на всяких там семинарах, чтобы умели разогнать нищих и безработных, толпящихся возле входа в министерство. Не загораживайте проход! Прием по предварительным звонкам. Пройдемте, пройдемте. Следуйте за мной. Вы должны понимать, что я действую в ваших же интересах. Жозефина волнуется из-за каждого пустяка. Он продолжал тащить меня за собой. Мариэла брела сзади, как послушная девочка. Зато я беспрестанно лягался и в конце концов сумел попасть Ромулюсу по голени. Не больно, в общем-то, но моя строптивость его рассердила. Прощайте, господин учитель! Он превратился в капрала и теперь не увещевал, а приказывал, чертыхаясь. Достаточно поступить на государственную службу и надеть форму цвета хаки, чтобы человек почувствовал себя офицером, даже если служит простым охранником. Мариэла больше не плелась нога за ногу. Она шла быстрым шагом, почти бежала, чтобы нас догнать. Приблизившись к Ромулюсу, она потянулась и зашептала ему на ухо: у тебя форма разорвалась, посмотри, вон, под мышкой. Она сказала это очень тихо, даже ласково, таким доверительным тоном, как будто была с ним заодно, но все-таки так, чтобы зеваки услышали. Ромулюс машинально поднял руку и посмотрел под мышку. Дисциплинированный человек не ходит в рваной форме. Он увидел, что рукав рубашки действительно лопнул и наружу торчат нитки, и отпустил мою руку. Дальше он шел деревянным шагом, руки по швам, чтобы скрыть непорядок. И вдруг оказалось, что у него больше нет слов, чтобы раздавать советы и диктовать, что нам делать. По-прежнему держа руки плотно прижатыми к телу, он говорил с нами взглядом. В его глазах читалась мольба. Ну помогите мне, я же должен выполнить свой долг. Вид у него был самый разнесчастный. И тогда Мариэла, чтобы и нам дать удрать, и его утешить, сделала удивительную вещь. Она взяла его за руки, вложив в этот жест огромную нежность. Он сопротивлялся, не желая открывать на всеобщее обозрение дыру под мышкой. Но она проявила настойчивость и оторвала его руки от тела, поцеловала его в щеку и сказала: «Мы не можем вернуться. Не сейчас. За рубашку не беспокойся, тетка ее зашьет». А потом мы с ней убежали в противоположную сторону, к нижней части города. Я обернулся, Ромулюс не из тех, кто ради пустяка отказывается от достижения намеченной цели, а его главное качество — упорство. Но поцелуй — это не пустяк. Он не побежал за нами. Мариэла счастливо улыбалась. Он по-прежнему стоял на том же месте и с отсутствующим видом гладил щеку, хранящую воспоминание о прикосновении ее губ. Заметив, что я на него смотрю, он встрепенулся и пришел в себя, развернулся кругом, как новобранец на военном параде, и затерялся в толпе, шагая строевым шагом, с высоко поднятой головой и плотно прижатыми к бокам руками.
* * *
Мы двинулись к нижней части города по направлению к морю, оставив за спиной массивные административные здания. Мы шли через более или менее незнакомые кварталы — за исключением Ба-Пё-де-Шоз, в котором родился Корасон. До своего отъезда ман-Ивонна навещала нас в любое время дня и ночи. Она приходила к нам без предупреждения, когда вздумается. Заявлялась в такие часы, когда никто ее не ждал, пробиралась узкими проходами, стараясь ступать на редкие островки земли, еще не заваленные мусором. В доме она снимала уличную обувь и надевала запасную пару, которую неизменно приносила в сумке. Прощаясь, она снова обувалась в уличные туфли. Пока она шла, соседки неодобрительно косились на нее, а хулиганы провожали свистом, но открыто насмехаться над ней никто не осмеливался. Ман-Ивонна думала, что это потому, что ее здесь уважают. Ей было невдомек, что, не будь она матерью Корасона, ее путь превратился бы в полосу препятствий, усеянную косточками от фруктов и банановой кожурой. В поселении пришлым не доверяют, ей могли бы вылить на красивое платье таз-другой воды, черной от наших многочисленных нужд: стирки, мытья посуды и омовения ран. В бидонвиле ман-Ивонна была не на своем месте, ни в переходах, ни в нашем доме. Она выбивалась из общей картины еще больше, чем Фильсьен — сводный брат Марселя, до двадцати лет просидевший за партой в начальной школе. Он каждый год неизменно проваливался на выпускных экзаменах и мог бы еще долго продолжать в том же духе, несмотря на бороду и насмешки. Но однажды он увидел себя на фотографии своего класса, посмотрел и осознал, что ему не место среди детворы, которая смеялась у него за спиной и называла его папой. Фильсьену понадобилось немало времени, чтобы это понять. Но ман-Ивонна так ничего и не поняла, слишком озабоченная тем, чтобы за нами следить, жалеть нас и пытаться призвать Корасона к порядку, принятому в квартале Ба-Пё-де-Шоз. Она не замечала, какими глазами мы смотрим на нее. Для нас и нам подобных она не просто была чужой, а одним своим присутствием наносила всем оскорбление. Над нами издевались, пока она находилась в доме, ни одна соседка не заходила позаимствовать кусок мыла или сковородку. Участники лотерей не спешили к Корасону, чтобы обсудить результаты вчерашнего розыгрыша. Прочие бедняки оставляли нас один на один с пришелицей из другого мира. Жозефина лезла из кожи вон, чтобы ей потрафить, как будто мы жили в настоящем доме и имели средства принимать гостей. В обществе ман-Ивонны Жозефина изображала из себя богачку, чтобы угодить Корасону, который утверждал, что мы ни в чем не нуждаемся, дела в мастерской идут хорошо, зарплаты хватает и дети растут, как полагается. Мы с Жозефиной были вынуждены повторять его слова. Только Мариэла ничего не говорила, не считая нужным открывать рот, произносить пустые фразы и громоздить кучи бессмысленной лжи. В тяжелые времена, когда становилось совсем невмоготу, мы с Мариэлой ходили к ман-Ивонне. Наши лица, наша обувь, наша стеснительность — стеснительность маленьких побирушек — рассказывали ей правду о нашей жизни. От вранья, нагроможденного накануне, не оставалось и следа. По дороге Мариэла советовала мне не отвечать на вопросы, но за правильные ответы нам доставались конфеты. Чем хуже обстояло дело, тем больше конфет мы получали. Мы тогда были еще довольно маленькими. Сегодня мужчины оборачиваются вслед Мариэле, но в то время, когда мы ходили к ман-Ивонне, на нас никто не обращал внимания. Разве что на меня нападал кашель. Иногда я нарочно заходился кашлем, чтобы напугать прохожих. В первый раз нас провожала Жозефина, ждала на улице, спрятавшись за деревом. Корасон строго-настрого запретил членам своей семьи шляться к ман-Ивонне. По логике Жозефины дети имели право ослушаться отца, а вот жена мужа — нет. Жозефина всегда была послушной женой. Иногда у нас все было хорошо, на несколько часов, максимум — на пару дней, если он выигрывал в лотерею. Корасон учил нас боксировать, обнимал Мариэлу и кружил ее волчком. Потом что-нибудь случалось, и у него портилось настроение, или я вел себя недостаточно почтительно, или Жозефина пускала слезу. Надо сказать, что Жозефина постоянно плакала. Денег нет, а ей надо отдавать долги. Но денег не было ни у кого в квартале, ни у одной семьи. К счастью, бедняки из-за этого не дерутся между собой. А вот у нас отсутствие денег оборачивалось криками, колотушками и поучениями. Корасон по любому поводу впадал в ярость и не остывал по несколько недель. В такие периоды Жозефина выглядела старше ман-Ивонны. Старше и печальней. Вообще-то ман-Ивонна не печалится, просто у нее нервы не выдерживают. Как-то раз она пришла и предложила нам поехать вместе с ней в Соединенные Штаты. Корасон ответил, что он сам в состоянии позаботиться о своей семье и не нуждается в посторонней помощи. В тот день она на него наорала, обозвала его скотиной и мерзавцем, который дожил до сорока лет, но так и не удосужился найти нормальную работу и обзавестись приличным жильем. Слава богу еще, что твой покойный отец этого не видит. Мне всегда казалось, что ман-Ивонна наделена несокрушимой силой. Она была высокой, почти такой же высокой, как ее великанский сын. Когда мы приходили к ней, она встречала нас на пороге и ласково подталкивала в дом. Стоило ей закрыть дверь, как на меня накатывало смешанное чувство довольства и смущения. Довольства от того, что я находился в настоящем доме, с несколькими комнатами, туалетом, люстрой. А смущения от того, что в ее глазах сквозила жалость. Казалось, она смотрела на кое-как причесанную Мариэлу, на мое прыщавое лицо и видела цвета горя. Мне нравилось, что она нас балует, но от ее безысходных взглядов мне делалось не по себе. Мариэла часто выбрасывала на помойку вещи, подаренные нам на бедность. Когда ходишь в гости к богатым, они прекрасно понимают, что тебя привела к ним нужда. «Не бойтесь, я все оставлю вам, если только Колен согласится…» Но в один прекрасный день все это ей надоело, она уехала к нашей двоюродной бабке, твердя, что больше не узнаёт своей страны, настолько та изменилась, и что семья должна последовать за ней. Корасон отказался. Еще она сказала, что будет продолжать нам помогать даже из-за границы, пока мы не подрастем и не начнем сами принимать решения. Корасон в ответ заорал, что надеется прожить еще долго: «А пока я жив, я тут глава семьи!» В тот день ман-Ивонна вдруг совсем постарела, как будто с каждой минутой разговора на нее наваливался лишний год. Так что в конце концов она, несмотря на чистую обувь и грамотную речь, стала похожа на наших полудохлых старух из бидонвиля, доживающих свои дни, никому не нужных. Кто такие наши бабки? Это очень старые женщины с гнилыми зубами или вовсе без зубов, которые только и делают, что ждут, пока кто-нибудь даст им поесть, вытащит погреться на солнышке и проветриться, как проветривают слежавшееся белье, и помоет на виду у любопытных и под всеобщие насмешки. В нашем квартале ни у кого нет бабушек и дедушек, если не считать немногие полутрупы, забытые даже временем. Эти развалины превращены в грудных младенцев нищетой и разжижением мозгов. Помню сор-Люсьену, двоюродную бабку толстого Майара. Когда она открывала рот, становилась видна огромная черная дыра без единого зуба. Никто не хотел даже рядом с ней находиться, включая ее внучатых племянников. Она ничего не умела делать сама. Ее надо было кормить с ложки и колотить, чтобы та согласилась помыться. Как только старая женщина видела ведро с водой, то принималась выть и, как была голая, удирала по переходу, упиравшемуся в ворота мебельной фабрики. Приходилось гнаться за ней, силой притаскивать обратно и на расстоянии окатывать из ведра. Старуха ненавидела воду и отбивалась. Иногда ее даже привязывали. Потом она умерла. Родственники для порядка поплакали, чтобы не нарушать обычай, но на самом деле обрадовались. Всех уже достало возиться с ней и целыми днями слушать ее нытье. Она ни сама не жила, ни другим житья не давала. Бабка — это обуза, наказанье Господне, не человек, а ошметок. Ман-Ивонна — случай исключительный. В тот день, когда она приходила к нам в последний раз, Корасон сказал: «Никуда мои дети не поедут. Я — отец, и я тут решаю». С тех пор ман-Ивонна осиротела. Бывают же бабушки-сироты. Я из-за нее сильно расстроился: все-таки было здорово с ее стороны пообещать отдать нам все, чем владела. Мне было ее немножко жалко, конечно, не так, как Жозефину. Жозефину приходилось жалеть целыми днями. А ман-Ивонна, когда мы навещали ее в квартале Ба-Пё-де-Шоз, пусть и не казалась стопроцентно веселой, но и совсем несчастной вовсе не выглядела. Она угощала нас пончиками и рыбными котлетами и учила меня не сквернословить. Если я говорил какую-нибудь глупость, она смеялась. Еще бабушка показывала нам фотографии Корасона. Среди них было много таких, на которых он совсем маленький, так что даже непонятно, на кого он похож и какой у него характер. На других он сердитый. Иногда он стоит с закрытыми глазами. Мне больше всего нравилась фотография, на которой он снят в ковбойской шляпе и с двумя пистолетами. Маленький Корасон сидит на деревянном коне, и вид у него совсем не злой, скорее надутый. Ман-Ивонна рассказывала, что она любила петь ему песню про улитку. Не знаю, может, он так и остался ребенком, несмотря что взрослый — постаревший улиткин ребенок, только кулаки размером с детскую голову. Еще ман-Ивонна рассказывала, что он несколько недель плакал и просил отца достать ему такую же деревянную лошадку, как на фотографии. К сожалению, во всей стране существовала всего одна деревянная лошадка, и родители Корасона предложили фотографу выкупить эту диковину по той цене, которую тот сочтет приемлемой. Но фотограф отказался ее продать, сказав, что другим ребятишкам тоже хочется посидеть на лошадке. На этой фотке он мне больше всего нравится: на ней он похож на Мариэлу. Разглядывая снимки по порядку, можно видеть, как он рос. На последней фотографии ман-Ивонна написала своим аккуратным почерком: «Пятнадцать лет». «Столько ему было, когда он отправился ловить удачу в Доминиканскую Республику. И взял себе эту дурацкую кличку — Корасон. На самом деле его зовут Колен. Колен Памфиль, как тебя». Она давала нам конверт для Жозефины и гнала домой, пока не стемнело. Ман-Ивонна ничего не боялась, за исключением вечерней темноты. Мы слышали, как она запирает за нами дверь на ключ. Не будь Корасон таким упертым, дом перешел бы к нему, но он не захотел. Жозефина произнесла слово «наследство» и что-то такое залопотала о наших правах, а Корасон вместо ответа пустил в ход кулаки. В то время я думал, что «наследство» — это грязное ругательство, но Мариэла объяснила значение этого слова. Я не очень хорошо понял, почему Корасон так воспротивился идее переехать в дом ман-Ивонны. Разве можно любить бедность? А там был настоящий дом, не слишком новый, конечно, как и все остальные дома в квартале Ба-Пё-де-Шоз. Фотоателье, в котором Корасон фотографировался верхом на деревянной лошадке, все еще существует, там все тот же голубой задник и даже тот же владелец. Как-то раз я туда зашел, но фотографироваться не стал, потому что никакой деревянной лошадки там уже не было. В квартале Ба-Пё-де-Шоз все какое-то потрепанное, зато там намного спокойней, чем у нас. На обратном пути от ман-Ивонны, пока мы не покинули пределы Ба-Пё-де-Шоз и не вышли на площадь Героев, мы не встретили ни одного молодого человека, только старичье. Как будто там специально собрались одни пенсионеры. А у нас двадцатилетних полным-полно, так что, когда мы на каникулах устраиваем соревнования, команд почти столько же, сколько в национальной лиге. В вечер смерти Корасона квартал Ба-Пё-де-Шоз выглядел как обычно. Мне было приятно очутиться в знакомой обстановке. В своих первых показаниях я рассказал, каким путем мы шли. Офицеры этого хотели, и один инспектор сделал вывод, что дом ман-Ивонны был предметом наших вожделений, что и толкнуло нас на преступление. Но мы прошли мимо дома ман-Ивонны, даже не подняв головы. Мы о нем вообще не думали. Это неправда, что мы поддались соблазну. Мы с Мариэлой часто мечтали, но никаких планов не строили. Когда мы были маленькими, единственное, что нас по-настоящему манило, так это возможность пойти в парк аттракционов с карманами, доверху набитыми жетонами, или провести воскресенье на площади, чтобы было на что купить мороженое или взять напрокат велик. Позже у Мариэлы появились другие мечты. Ей хотелось уехать на край света, зажить настоящей жизнью. При этом рассчитывая только на собственные силы. В вечер смерти Корасона у нас просто не осталось сил, чтобы о чем-нибудь думать, например о будущем. А Мариэла, это я точно знаю, никогда не рассчитывала на чужую помощь. Она вообще к чужому не прикоснется, даже если это будет какая-нибудь ерунда. Она гордая, как Корасон. Только Корасон был гордым на словах, а когда доходило до дела… Он занимал деньги и не возвращал долги, клянчил, выпрашивал, вскрывал почту, адресованную не ему. Как я сказал инспекторам, в тот вечер единственное, о чем я мечтал, шагая через Ба-Пё-де-Шоз, — может, с моей стороны это было не слишком-то умно, но это ведь и не преступление, — так это о старой деревянной лошадке с фотографии, на которой маленький Корасон сидел в костюме ковбоя.