Шрифт:
На следующее утро он уехал в Петроград. Для Цеха поэтов, третьего по счету, непременно требовалось создать печатный орган. Разрешение он надеялся получить через Горького, но не было ни издательств, ни бумаги для стихов, выходили только официальные партийные газеты и брошюры вождей. Все же Гумилев сумел наладить печатание на гектографе тоненьких тетрадок-сборников, где помещали стихи Георгий Иванов, Мандельштам, Оцуп и он сам.
С некоторого времени стало привычным, что по утрам в воскресенье к Гумилеву заходил Корней Чуковский, и они отправлялись пешком через весь город на Петроградскую сторону к большой поклоннице стихов Гумилева Варваре Васильевне Шайкевич. Писал Гумилев в это время много, иногда по два-три стихотворения в день, и написанное часто читал по дороге Чуковскому. Например, такие строки:
А я уже стою в садах иной земли, Среди кровавых роз и влажных лилий, И повествует мне гекзаметром Вергилий О высших радостях земли.У Варвары Васильевны Гумилев сидел в кресле, прямой, как линейка, и, прихлебывая из бокала красное вино, чудом сохранившееся у хозяйки с прежних времен, тоже читал стихи, еще не вошедшие ни в один сборник:
Серебром холодной зари Озаряется небосвод, Меж Стамбулом и Скутари Пробирается пароход. Как дельфины, пляшут ладьи, И так радостно солоны Молодые губы твои От соленой свежей волны. Вот, как рыжая грива льва. Поднялись три большие скалы — Это Принцевы острова Выступают из синей мглы.Стихи назывались «Сентиментальное путешествие», они очень понравились Горькому, тоже бывавшему у Шайкевич. Гумилев не отплатил любезностью за любезность. Горький как писатель ему не нравился, а горьковские поэтические опыты он находил вообще дилетантскими. Встретившись с Горьким, он объявил напрямую: «Вы стихов писать не умеете и заниматься этим не должны». Горький его выслушал и, видимо, согласился.
Гумилев был убежден, что поэзия — это только от Бога. Даже слово «поэт» он произносил особенно торжественно, подчеркивая его особый смысл. Как-то Николай Оцуп спросил, зачем Николай Степанович столько сил и времени тратит на занятия в различных литературных кружках и студиях — вот недавно организовал еще одну, «Звучащая раковина», где его избрали почетным председателем. И услышал в ответ: не с надеждой сделать из них поэтов. Это невозможно, однако можно и нужно просто помочь им приобщиться к великому искусству, научить их понимать поэзию.
Его радовало, что юноши и девушки с таким рвением изучают тайны стихосложения, все эти ямбы, хореи, амфибрахии, гекзаметры, ассонансы, метафоры. Гумилев говорил, что каждого можно научить грамотно писать стихи, подобно тому, как в школах учат писать сочинения. Ему нравилось устраивать литературные игры, буриме, когда каждый по кругу сочинял строку или строфу, из которых должно было получиться целое стихотворение. Иногда все участники занятий рассаживались на ковре в гостиной, вместе со студистами сидели и члены Цеха поэтов: Георгий Иванов, Николай Оцуп, Всеволод Рождественский, Ирина Одоевцева. И начинался разговор стихами: поэтическими строчками перебрасывались, как мячом. Были тут и шутки, и шарады, и нечто вроде объяснений в любви. А потом студисты шли провожать своего учителя, и совсем забывалось, что не хватает продуктов, в домах — холод, в городе установлен комендантский час, а издали, от залива, ветер доносит пушечные выстрелы: это восставший Кронштадт направил тяжелые орудия на Петербург, и никто не знает, что случится завтра.
Однажды, вспоминал Георгий Иванов, он зашел на Преображенскую. Гумилев сидел перед маленькой круглой «буржуйкой», помешивая угли игрушечной саблей своего сына. Показал гостю письмо, полученное утром: «Перепишите и разошлите эту молитву девяти вашим знакомым. Если не исполните — Вас постигнет большое несчастье». Дальше шла молитва: «Утренняя Звезда, источник милости, силы, ветра, огня, размножения, надежды…»
Иванов заметил, что это странная молитва, ведь утренняя звезда — звезда Люцифера. Гумилев сказал, что, разумеется, не придает посланию никакого значения, однако предупреждать его о несчастье незачем — он и без напоминаний не сомневается, что оно ему суждено. Неизвестно, откуда произойдет нападение, каким оружием воспользуется противник, но, впрочем, он спокоен.
Как-то в мартовский вечер Гумилев зашел к Оцупу, жившему на Серпуховской. Патрули задерживали редких прохожих, глухо и часто ухали пушечные выстрелы, от них вздрагивали оконные стекла: начинался штурм Кронштадтской крепости. Друзья молча сидели на ковре возле топящейся печки, стараясь не думать о том, что сейчас происходит там, в городе, где родился Николай Степанович. С самого начала восстания моряков было в нем нечто трагически-обреченное, как в сопротивлении мальчиков-юнкеров в октябре 1917 года. Николай Степанович не сочувствовал восставшим: они-то и свергали Временное правительство, застрелили в больнице двух министров, расстреливали своих офицеров и юнкеров. Это о них сказано в «Двенадцати»:
В зубах — цигарка, примят картуз, На спину б надо бубновый туз! Свобода, свобода, Эх, эх, без креста!.. …Товарищ, винтовку держи, не трусь! Пальнем-ка пулей в Святую Русь — В кондовую, В избяную, В толстозадую!..Поэма Блока все еще вызывала массу недоумений и протестов. Понять мотивы, которые им двигали, Гумилеву было сложно. Он мог объяснить, отчего стал большевиком Брюсов — тот всегда был холоден и расчетлив; мог разобраться в поведении Андрея Белого с его безумной восторженностью. Но Блок? Или в самом деле права Зинаида Гиппиус, уверявшая своих знакомых, что Блок просто не понимал, какое он совершил кощунство.
С того, 1918 года Блок очень изменился, ушел в себя, замкнулся, а физически таял буквально на глазах. Последний раз он выступил в Петербурге апрельским вечером, в огромном зале Драматического театра, бывшего Суворинского, при большом стечении публики. Вечер открыл вступительной речью Чуковский, потом на сцену вышел сам поэт с бледным, усталым лицом. Остановился сбоку столика, начал читать стихи о России:
Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться? Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма! Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться… Вольному сердцу на что твоя тьма?..