Шрифт:
Нет ни одного, даже самого юного из молодых чудовищ 17, 18 лет, заполняющих своими подвигами прессу, который не имел бы за собой нескольких годов преступного обучения во все продолжение своего бродяжнического и грязного детства: преступное ремесло, как и всякое другое, имеет свои специальные школы. Как и всякое другое ремесло, оно имеет также свой собственный язык – argot. Какая старая, укоренившаяся профессия не имеет своего языка, начиная с моряков, каменщиков, медников до художников и адвокатов – даже до самих полицейских агентов, которые заменяют обычные слова жаргоном? Можно обратиться к трудам Максима Дюкампа по этому предмету. Ремесло преступности имеет свои специальные ассоциации, временные или постоянные, повсеместные или местные. Примером одних являются Жакерия и якобинизм, успевшие, несмотря на свое недолгое существование, разорить Францию. Примером других – каморра и мафия, которые по традиции свирепствуют в Италии. Вот крупные профессиональные синдикаты преступления, игравшие гораздо большую, чем принято думать, историческую роль. Сколько раз воинственный союз, образовавшийся в среде пастушеских племен, был в то же время и обществом грабителей? Сколько раз шайка грабителей являлась необходимым ферментом для создания государства и утверждения мира на торжестве сильного? Да не упрекнут меня в том, что я слишком большую честь оказываю преступлению, ставя его в ряды ремесел. Если мелкий преступнический промысел, прозябающий в трущобах наших городов, приносит только зло, так же как и мелкие лавчонки, где переживает само себя первобытное производство, то крупный преступнический промысел имел в прошлом свои великие и страшные дни, принесшие пользу в форме милитаризма и деспотизма; в форме же финансовых мероприятий он оказывает, как утверждают, неоценимые услуги. Что было бы с нами, если бы никогда не было счастливых преступников, пылавших желанием забыть убеждения и права, предрассудки и обычаи и вести человеческий род от эклоги к драме цивилизации? Затем, не следует ли, к несчастью, сознаться, что от отъявленного преступника к честному негоцианту ведет целая серия переходных форм, что всякий коммерсант, обманывающий своих клиентов, – вор, что всякий кондитер, подмешивающий вино, – отравитель, и что вообще всякий фальсификатор – подделыватель? Я не говорю уже о том обилии промыслов, которые в той или другой мере живут непосредственно доходами от преступления: подозрительные гостиницы, дома терпимости, игорные дома, лавки старьевщиков – столько мест, служащих для убежища и укрывательства преступников. У последних есть много и других соучастников даже в высших классах общества: сколько взяток, сколько грязных сделок, фиктивных торгов не обходятся без участия людей богатых и признаваемых честными, извлекающих отсюда выгоды, не всегда неумышленно.
Если бы дерево преступности со всеми своими корнями и корешками могло бы быть когда-нибудь вырвано из нашего общества, оно оставило бы в нем зияющую бездну.
Следует преодолеть отвращение, мешающее нам разбираться в сердце преступника, хотя бы только для того, чтобы помочь нам победить в себе живое влечение к изучению души развратника. О дереве судят по его плодам. О порочности – по преступлению. Психология проститутки и вивера (почти единственная тема, на которой изощряется реализм наших романистов и поэтов) будет меньше интересовать всех, когда лучше узнают психологию вора и убийцы.
Быть может, порочными уже рождаются, но преступниками, наверное, делаются лишь впоследствии. Психология убийцы – это, в сущности, психология всякого человека, и, чтобы проникнуть в его сердце, нам достаточно изучить свое собственное. Можно было бы без большого труда написать трактат об искусстве сделаться убийцей. Посещайте дурное общество; дайте безгранично развиваться в вас гордости, суетности, зависти, злобе, лени; закройте ваше сердце для нежных чувств и открывайте его лишь для сильных ощущений; страдайте также, приучитесь с детства к побоям, к суровому обращению, к физическим мучениям; будьте равнодушны к злу, нечувствительны, и вы немедленно сделаетесь безжалостны, раздражительны и мстительны, и только по счастливой случайности никого не убьете за всю вашу жизнь. И действительно, психологические признаки, которые я только что перечислил, сильнее всего поражают в обитателях тюрем. Войдем, например, с Достоевским в его «Мертвый дом»; нет документа, способного более чем эта книга, где подводятся итоги десяти годам несправедливой каторги, пережитым в Сибири, дать возможность проникнуть в интимную жизнь мучеников этого мира. «Вообще же скажу, – говорит он, – что весь этот народ за некоторыми немногими исключениями неистощимо веселых людей, пользовавшихся за это всеобщим презрением, был народ угрюмый, завистливый, страшно тщеславный, хвастливый, обидчивый и в высшей степени формалист… Тщеславие, наружность, были на первом плане… Новичок скоро замечал, что не туда попал, что здесь дивить уже некого, и неприметно смирялся и попадал в общий тон. Этот общий тон составлялся снаружи из какого-то особенного собственного достоинства, которым был проникнут чуть не каждый обитатель острога. Довольство хорошо одетого доходило до ребячества». Отметим эту титаническую гордость преступников; как из недостатков нет ни одного, который был бы менее примирим с аналогичными недостатками других, чем это преувеличенное самоуважение, так нет более серьезной причины для необщительности; замечательно также, что во всякую эпоху и во все странах – у бандитов Корсики или Греции, или у сицилийских maffioso, как и у «отбросов» наших больших городов, – гордость является главным признаком их характера. В этой тюрьме, правда, работали по принуждению или, за неимением ничего лучшего, для препровождения времени; и это было счастьем: «без работы арестанты поели бы друг друга, как пауки в склянке». Правда, «между угрюмыми и завистливыми лицами каторжников было несколько добрых и веселых», но это были или невинно осужденные, или случайно сбившиеся с пути. Там самым большим удовольствием считалось напиться на заработанные деньги допьяна, совершенно одному, не приглашая товарищей. Каторжники, трудно поверить, могли на прогулках, несмотря на свои цепи и сторожей, устраивать время от времени какую-нибудь грубую идиллию с женщинами ad hoc, но так как они могли также с не меньшими затруднениями раздобыться водкой, то они предпочитали обыкновенно употребить свои деньги на это последнее удовольствие. Это согласуется с сфигмографическим опытом Ломброзо относительно впечатления, производимого на преступников видом стакана вина или donna nuda. Арестанты отличались неслыханным стоицизмом; он объясняется отчасти их самолюбием, отчасти физической нечувствительностью, которая характеризует низшие классы. Частым наказанием было 100, 500 ударов розгами или палками, падавшими на спину приговоренного, бежавшего под потоками крови между двумя рядами солдат. «Они переносили самую казнь мужественно, не исключая даже самых малодушных». Эта пониженная чувствительность к боли объясняет другое преимущество, которым отличаются преступники: необычайная легкость, с какой заживают их раны. Эта особенность у них общая с некоторыми некультурными народами, у которых наблюдается такое же быстрое выздоровление от ран в связи с такой же нечувствительностью. Отметим, что Лорион (Lotion) у анналитов и Коше (Kocher) у арабов, независимо один от другого, констатировали этот двойной дар природы. Известные опыты Дельбефа (Delboef), внушавшего загипнотизированным не чувствовать боли в их ранах и необыкновенно ускорявшего этим их заживление, бросают свет на все эти собранные факты.
По чрезмерным заботам о впечатлении, производимом на окружающих, по зависти и даже злобе к другим видно, что преступник состоит в социальной связи с другими людьми. Их пример увлек его, их суждение для него важно; и считать его чуждым их обществу – значило бы не знать его. Преступник знает и притом не сомневается, что он оправдан судом своей родной среды, своего же простонародия, которое никогда – он опять-таки знает это – его окончательно не осудит, а чаще всего и совсем оправдает, лишь бы его грех был не против своих, против братьев! (Следует прочесть описание праздника Пасхи в сибирском остроге: каторжники справляют это торжество с всевозможной помпой, какую только им позволяют – они организуют драматическое представление; много времени занимают их религиозные обязанности. «Кроме врожденного благоговения к великому дню, арестант бессознательно ощущал, что он этим соблюдением праздника как будто соприкасается со всем миром». В этот день также «не слышно было ни обычной ругани, ни обычных ссор». Проявлялось что-то вроде дружества, «хотя обычно они были черствы и сухи в обращении друг с другом» [19] .)
19
Заметьте это: они склонны соединяться в группы, подчиненные какому-нибудь влиятельному товарищу; но они не способны еще любить друг друга. Первые общества также формировались всегда при помощи односторонней связи престижа прежде, чем узнавали о существовании взаимной связи, построенной на симпатии.
Отнюдь не обнаруживая этой глубокой непредусмотрительности, которой Ломброзо характеризует преступника, товарищи Достоевского проявляли редкую расчетливость и настойчивость в выполнении всех своих планов, в купле и продаже водки, в побегах весной, и мысль о возможном наказании не переставала их озабочивать. Импульсивный тип был совершенно исключительным. Петров был полным воплощением такого типа. В этом человеке было мало здравого смысла; но время от времени появлялось какое-нибудь пылкое желание, зачастую вызванное самым незначительным поводом. «Вот такой-то и режет человека за четвертак, чтобы за этот четвертак выпить косушку, хотя в другое время пропустит мимо и с сотнею тысяч». Это был «самый решительный человек изо всей каторги» [20] , потому что он, как загипнотизированный или сумасшедший, всю силу своей воли и веры приносит в жертву своему минутному желанию, одной какой-нибудь идее. Его ответственность не была полной.
20
«Но в каторге, как и везде, – говорит автор, – решительных людей было мало». И он прибавляет, что не следует смешивать решительного с отчаянным, под впечатлением первого более или менее понятного убийства, ввергнутым в пропасть порока, в чаду своей преступной vita nuova, опьяненным своим демоническим освобождением, который совершает пять, шесть других убийств без всякого мотива. Острог смиряет его так, «что удивляешься на него: неужели это тот самый, который зарезал пять-шесть человек?».
В общем, очертить верно характер преступника гораздо легче, чем его физический тип. Его тип меняется в зависимости от расы, его характер почти неизменен. Впрочем, не следует преувеличивать психологические и в особенности интеллектуальные различия, отличающие преступника от нас. Когда сравнивают различные виды книг – романы, мелкую литературу, историю, научные книги и т. д., которые читались с большим или меньшим удовольствием в парижских тюрьмах мужских и женских, с литературой, более или менее предпочитаемой в городских школах Парижа, то замечают, что относительная пропорция читателей для каждого рода сочинений приблизительно та же и здесь, и там.
Больше половины сочинений, прочитанных каторжниками, состоит из романов; читаются главным образом романы Александра Дюма. Нарасхват читают также «Magasin pittoresque», «Le Tour du monde», даже «Le mus'ee des famillies». Что же касается нравственности, то две наиболее выдающиеся черты – тщеславие и бесчувственность, которые мы старались отметить возможно точнее, далеко не исключительно свойственны преступникам и могут быть как причиной, так и следствием преступления. Я сказал бы то же самое о лени и отсутствии угрызений совести. Прежде всего, так ли нечувствителен преступник, по крайней мере физически, как утверждают Достоевский, Ломброзо и большинство итальянских авторов? Их наблюдениям, по-видимому, противоречат свидетельства другого рода. «Я спрашивал, – говорит Joly, – в центральной лечебнице «La Sant'e», где лечатся все серьезно больные из тюрем на Сене, замечалась ли когда-нибудь среди них общая нечувствительность. Мне отвечают, что далеко нет, что их находят всегда очень чувствительными к боли. Мне откровенно объясняют, что тем, кто работал в этой специальной лечебнице и в нескольких обыкновенных парижских госпиталях (как почти все постоянные служащие), разница бросается в глаза. Порядочные люди, честные рабочие, отцы семейств, которые лечились в «La Ch'eri t'e» или в «H^otel-Dieu», переносят операции с гораздо большей твердостью, чем больные из «La Sant'e»». Вот что не согласуется с примерами стоицизма перед телесным наказанием, о которых говорилось выше, и к которым память какого-нибудь провинциального судебного следователя легко могла бы прибавить другие. Девять раз из десяти девушки-матери, убивающие своих новорожденных, тайно рожают при таких условиях, при которых какая-нибудь дама, если уже она допустила эту неосторожность, умерла бы наверное. Я знаю одну обвиняемую, а их тысячи, которая, захваченная врасплох родовыми болями в день большой стирки, когда она приготовляла обед на пять или шесть прачек, поднялась к себе в комнату, родила, задушила ребенка и 3/4 часа спустя вновь спустилась, принялась за свою работу по хозяйству, стояла, входила и выходила без всякого ущерба для своего здоровья. Но кажущееся противоречие, о котором идет речь, легко устранить, я думаю, тем простым соображением, что Достоевский и Ломброзо, также как и большинство итальянцев и провинциальных судей, имели дело с преступниками деревенскими, малочувствительными физически, как и все невежественные люди, в то время как преступники, содержащиеся в парижских госпиталях, подвержены гиперестезии, общей и характерной для всякого городского населения.
Идея привести в связь отсутствие жалости у преступника с его относительной нечувствительностью к боли есть лишь предположение без доказательств. Другая гипотеза представляется мне более вероятной: это то, что чудовищный эгоизм, так же, как и страшная гордость, отличающие преступника, гораздо скорее, быть может, являются следствием, чем источником их преступления. Изучалось действие преступления на окружающее общество, которое боится его, и на соревнователей преступника, которые ему подражают; но достаточно ли освещалось вне тенденциозных или сенсационных романов его воздействие на самого преступника? Самое большее, если пытались описать впечатление, резкую и неизгладимую печать, наложенную преступным деянием на воображение его совершителя. Но не меньше, чем его воображение, его суждения и его воля, его рассудок и его чувствительность, его самолюбие, наконец, изменяются или извращаются благодаря этому страшному удару.