Шрифт:
И вот воображение ее заработало, горящее в ее сердце пламя вспыхивает еще ярче:
— Погода — в самый раз для рождественских пирогов! Тащи-ка сюда коляску. Да помоги мне шляпу найти.
Наконец шляпа найдена — соломенная, величиной с колесо, с поблекшими от дождя и солнца бархатными розами; когда-то она принадлежала более франтоватой родственнице. Вдвоем мы вывозим коляску в сад и толкаем ее к пекановой рощице. Это моя детская коляска, ее купили, когда я родился. Она плетеная, но прутья расплетаются, а колеса вихляют, как ноги пьяницы. И все-таки она служит нам верой и правдой: весной мы берем ее в лес и доверху заваливаем цветами, целебными травками и папоротником — потом мы высаживаем все это в горшки на задней веранде; летом, погрузив в нее снедь для пикника и бамбуковые удочки, спускаемся к лесному ручью; да и зимой она не стоит без дела — мы перетаскиваем на ней поленья с заднего двора в кухню, она служит теплой постелью для нашего Королька, выносливого бело-рыжего терьера, перенесшего чумку и два укуса гремучей змеи. Сейчас Королек рысцой бежит за нами.
Три часа спустя мы снова в кухне — чистим пекановые орехи. Мы набрали их полную коляску. У нас спины ломит, так прилежно мы их собирали. Владельцы сада (а это, конечно, не мы) отрясли орехи и продали урожай, и нам так трудно было искать последки, укрывшиеся среди листвы или в заиндевелой, местами обманчиво темной траве… Крак! Скорлупа лопается с веселым треском, и в матовой стеклянной посудине растет золотая горка сладких жирных ядрышек. Королек встает на задние лапы — ему захотелось полакомиться, и подружка моя то и дело украдкой подбрасывает ему орехи. Но при этом она твердит, что мы сами их есть не должны:
— Нельзя, Дружок. Как начнешь есть, не оторвешься. А орехов и так еле-еле хватит. Ведь нам их нужно на целых тридцать пирогов!
В кухне темнеет. Сумрак превращает окошко в зеркало, и сквозь наши отражения уже виднеется восходящая луна. А мы все сидим у камина, освещенные его пламенем, и трудимся. Наконец, когда луна уже совсем высоко, в огонь летит последняя скорлупка; мы дружно и облегченно вздыхаем, глядя, как она загорается. Коляска пуста, посудина наша полна до краев. Мы ужинаем холодными лепешками, свининой, ежевичным вареньем и обсуждаем планы на завтра. Завтра начнется самое для меня интересное — покупки. Мы накупим вишни и лимонов, имбиря и ванили, гавайских ананасов в банках, изюма и цукатов, грецких орехов и виски. Да еще сколько муки, масла, пряностей, сколько яиц! Ей-богу, чтоб дотащить коляску домой, потребуется пони!
Но прежде чем приступить к покупкам, надо выяснить, как у нас с деньгами. Вообще-то у нас их нет. Только если перепадет мелочишка от кого-нибудь в доме (десять центов, по местным понятиям, — очень большая сумма) или мы сами чем-нибудь подработаем: мы сбываем всякую ветошь, продаем ведерками ежевику, варим на продажу джем, яблочный мармелад, персиковое варенье. А однажды мы получили семьдесят девятый приз на общеамериканском конкурсе знатоков футбола — пять долларов. По правде сказать, в футболе мы не смыслим ровнехонько ничего. Просто участвуем в каждом конкурсе, о котором нам доведется узнать. Сейчас главная наша надежда — Большой приз в пятьдесят тысяч долларов, обещанный победителю конкурса на лучшее название для новой марки кофе. (Мы предложили назвать ее «Нектар» и даже придумали текст для рекламы: «Нектар господний дар», — правда, были у нас колебания: подружка моя опасалась, нет ли тут кощунства.) Но, честно говоря, единственным нашим выгодным предприятием оказался Музей забав и уродств, который мы два года назад устроили в сарае на заднем дворе. Забавой служил стереоптикон для показа видов Нью-Йорка и Вашингтона — мы одолжили его у одной родственницы, побывавшей в этих местах (узнав, для чего мы его брали, она рассвирепела), а образчиком уродства цыпленок о трех ногах, отпрыск одной из наших куриц. Взглянуть на цыпленка пожелали все соседи. Входная плата была: для взрослых пять центов, для детей два. Мы собрали, ни много ни мало, двадцать долларов, но потом музей пришлось срочно закрыть — издох главный наш экспонат.
И все же — так или этак — мы умудряемся накопить к рождеству деньги на пироги. Деньги эти хранятся в ветхом бисерном кошельке под полом, под отстающей доской, под тем самым местом под кроватью моей подружки, куда она ставит ночной горшок. Из этого надежного укрытия кошелек извлекается редко; лишь для очередного вклада, да еще по субботам — каждую субботу мне выдается десять центов на кино. Подружка моя никогда в кино не была, и ее туда вовсе не тянет.
— Лучше ты мне потом расскажешь, про что картина, Дружок. Тогда я полней все себе представлю. Да и, знаешь ли, в моем возрасте надо беречь глаза. Когда мне явится Господь, я хочу его видеть ясно.
Она не только ни разу не ходила в кино, она никогда не была в ресторане, не отдалялась от дома больше чем на пять миль, не получала и не отправляла телеграмм; никогда не читала ничего, кроме комиксов и Библии, не употребляла косметики, не ругалась, не желала никому зла, не лгала с умыслом, не пропускала голодной собаки, чтобы ее не накормить. А вот кое-какие ее дела: она убила мотыгой самую большую гремучую змею, какую когда-либо видели в нашем округе (шестнадцать колец на хвосте); она нюхает табак (тайком от домашних); приручает колибри (попробуйте-ка вы! а у нее они качаются на пальце); рассказывает истории о привидениях (оба мы верим в привидения), до того страшные, что от них даже в июле мороз подирает по коже; разговаривает сама с собой; совершает прогулки под дождем; выращивает самую красивую в городе японскую айву; знает рецепты всех древних индейских зелий, в том числе и магического снадобья от бородавок…
После ужина мы уходим в комнатку моей подружки, расположенную в глубине дома. Она спит там под лоскутным одеялом на железной кровати, выкрашенной розовой масляной краской. Розовый цвет — ее любимый. В полном молчании, наслаждаясь своей ролью заговорщиков, мы извлекаем наш кошелек из укрытия и высыпаем его содержимое на одеяло. Вот долларовые бумажки, плотно свернутые и зеленые, словно бутоны в мае. Унылые монеты по полдоллара, такие тяжелые, что ими можно прикрыть глаза мертвеца. Хорошенькие десятицентовые монетки, самые живые из всех — только они одни так задорно звенят. Пятачки и четвертаки, обтершиеся, как голыши в ручье. Но больше всего отвратительных, горько пахнущих медных центов — их целая куча. Прошлым летом мы подрядились убивать мух — другие обитатели дома платили нам по центу за двадцать пять штук. Ну и бойню мы устроили в августе! Мухи возносились прямо на небеса. Но этой работой мы не очень гордились. И сейчас, когда мы пересчитываем грязные центы, нам все кажется, что это дохлые мухи. В счете мы оба слабоваты, дело движется туго, мы сбиваемся, начинаем все снова. По подсчетам моей подружки у нас двенадцать долларов семьдесят три цента, по моим — ровно тринадцать долларов.
— Хорошо бы ты ошибся, Дружок. Это надо ж — тринадцать! Жди беды: либо тесто сядет, либо кто-нибудь из-за нашего пирога угодит на кладбище. Что до меня, так я ни за что на свете тринадцатого с постели не подымусь!
И правда: тринадцатого она всегда целый день проводит в постели. Чтоб уж наверняка избежать опасности, мы берем один цент и швыряем его за окошко.
Из всего, что нам требуется для пирогов, виски — самое дорогое, и его труднее всего раздобыть: в нашем штате — сухой закон. Впрочем, всем известно, что бутылку виски можно купить у мистера Джонса по прозвищу «Ха-ха». И назавтра, покончив с другими, более обыденными покупками, мы отправляемся в заведение мистера Ха-ха («вертеп», говорят о нем все) — бревенчатую харчевню у реки, где танцуют и угощаются жареной рыбой. Мы здесь бывали и раньше — по тому же самому поводу; но в предыдущие годы переговоры с нами вела жена Ха-ха, коричневая, как йод, индианка с вытравленными перекисью волосами и смертельно усталым лицом. Мужа ее мы никогда в глаза не видели. Только слышали, что он тоже индеец. Огромный такой, и через все лицо — шрамы от бритвы Его прозвали «Ха-ха», потому что он такой мрачный — человек, который никогда не смеется. Харчевня его — большой балаган, увешанный внутри и снаружи гирляндами разноцветных ослепительно-ярких лампочек, — стоит на топком берегу в тени деревьев, по ветвям которых, словно туман, расползается серый мох. Чем ближе мы подходим к харчевне, тем медленнее идем. Даже Королек перестает резвиться и жмется к нашим ногам. Ведь тут, случалось, убивали. Резали на куски. Проламывали черепа. В следующем месяце в суде будет разбираться одно такое дело… Конечно, все это происходит ночью, когда разноцветные лампочки отбрасывают нелепые тени и завывает виктрола. А днем у харчевни обшарпанный и заброшенный вид. Я стучу в дверь, Королек лает, моя подружка кричит: