Шрифт:
— Ты как идешь, гадина?
Бедняжка смущался и начинал изображать почтение. Но все равно ему пришлось раз двадцать спросить разрешения, после чего к нему вплотную подходил один из старших и начинал кричать:
— Где ты был? Где ты был?
И кто-то шепнул другому: «Смотри — сейчас последует удар в грудь».
И точно — бах!!! Звук тупой, как в тюк ваты. Личико ударяемого мальчика сразу же белело, и он переставал дышать. Все молчали. Только сзади другой старший дал кому-то по ногам — чтоб лучше стоял.
— Ладно, иди! — отпускали наконец затюканного, и он ковылял к общей массе.
Вот такой эпизод, резкий, как удар по шее ребром ладони, когда в глазах начинают вспыхивать белые цветки, можно было бы понаблюдать, будь вы все там. Это всего-навсего утренняя гимнастика.
А потом — змеиная суета, ноги до ушей, зуботычины среди людей, и огромный путь до завтрака, когда рот орет задорную песню и нужно улыбаться, чтобы изображать спокойствие.
Нежность кого-то, как —
старость любви, смоква сна, клей Луны, доказательство Бога, белье, пропитанное тобой, милый мальчик с девочкой под ручку, семерка червей на зеленом сукне, кофе моей души!
Кто-то нежен из всех и готов целовать снег и ласкать сугроб; он среди слепой белизны мертвого мороза; в вагоне горит лампа, и здесь, где хранится груз, можно было б сделать ресторан или ложе — но кто, если не мы, будет работать для того, чтобы думать о прелестях зимнего железа! Слезы мерзнут в железах, и пальцы сжимают груз. Мальчики работают, чтобы занять свое время на планете, синева которой позволяет ее выделить в особый предмет. И утренняя Луна, как большая снежинка, пусто висит наверху. Для чего мое тело напряжено?!
Вот завтрак, словно смесь брюкв и углеводов, он — углеводороден и неестествен в тарелке; но это — будто баланда, которую нужно проглотить, чтобы горячий чай, как кайф, утеплил внутренность, где словно образовался человек в кресле и, отдыхая, читает утренние газеты.
Этот завтрак есть вырванное из мясного тела дня приятное время, чтобы сидеть, будто в свободной стране, где каждому полагается свое вкусное блюдо из омара или даже шашлык — чтобы кровь, словно сок для Кровавой Мэри, стекала по чистому ножу, в составе которого есть небесное серебро. Мальчики хлебают голый суп, они тузятся.
Некто трогательный, который устал от жизни, не приемлет окружающего мира. Его проклятия летят в тарелку и тонут в перловой массе. Он согласен отдать свою жизнь, чтобы большая современная бомба уничтожила все, что он видит.
Лица старших моих —
как бычьи помочи, белье зла, гнилой лак или голый Глеб. Голем как глава племени — глиняный чурбан во главе всех — нужно в рот ему указку в виде зуботычины, но почтение не позволяет измываться над начальством и не выполнять условия своей рабочей участи — напротив, вождь будет блаженствовать над внешностью себе подобных и кричать им в рожу то, что нужно для поддержания общей жизни. Мальчишество есть клад без золота, которое все-таки блестит.
И все кончается, и опять линейка из мальчуганов призвана заниматься ручными обязанностями, и груз ждет своей спины, и это не обязательно крест, но возможно — ящик, а может, и лопата, чтобы разъедать внутренности Земли в поисках абстрактных богатств или просто чтобы копать, для того чтобы провести время, поскольку, будучи мужчиной, мальчик мускулист и жилист и он иногда с удовольствием рукоприкладствует, используя мишенью неодушевленные вещи, которые все в конце-концов — рычаги, чтобы ворочать тяжелые предметы, будь то камни или неприятный грунт.
Туда-сюда, туда-сюда, труд стал владыкой мира, и рука уже чувствует характерное изменение: пальцы готовы сжать пращу или рубило и использовать природный материал как орудие.
Работа нужна рукам, как привязанность к природе, что вокруг; и мальчики, словно древние рабы, не расслабляясь, терзают чурбанные предметы, которые, подобно чугуну, чересчур тяжелы, хотя иные и не так уж, — но все равно требуется непонятное и направленное в конечном итоге в себя усилие, от которого мальчик, точно мужик, наливается агрегатным оком тяжелой индустрии и уже может, шутя, бросаться бывшими ранее тяжкими даже для поднимания вещами: вот так рождается рабочий.
Труд длится многими часами, когда солнце уже заставляет про себя вспомнить, и ноги хотят взлететь из этого мира и возлечь среди яств и чудес, но кувалда остается перед тобой, готовая убить чью-то голову, ежели руки жаждут любви, а не ее рукоятку.
Итак, полдень —
когда время унеслось от тебя, как потерянный мир, слепота судьбы, сахар во сне, собака за поворотом, — где-то режут грязный овощ в обеденный суп, где-то сервируют стол, чтобы мальчики заняли свои места для приема пищи, где-то ничего нет, кроме голой любви под небесами, когда хочется прогрызть плоть до печенок и полностью скрыться в отворившемся лоне, и труд сливается с радостью в единую сущность: лучше быть гермафродитом и не разъединяться на полюса, из которых южный еще голоднее и злее, несмотря на тоску по древности и Гондване!