Новый роман живого классика израильской литературы, написанный на рубеже тысячелетий, приглашает в дальнее странствие, как во времени — в конец тысячелетия, 999 год, так и в пространстве — в отдаленную и дикую Европу, с трепетом ожидающую второго пришествия Избавителя. Преуспевающий еврейский купец из Танжера в обществе двух жен, компаньона-мусульманина и ученого раввина отправляется в океанское плавание к устью Сены, а далее — в Париж и долину Рейна. Его цель — примирение со своим племянником и компаньоном, чья новая жена, молодая вдова из Вормса, не согласна терпеть многоженства североафриканского родича. Странствие это приводит к сумятице, путанице и оборачивается настоящим карнавалом, на котором уже не различить лиц ряженых.
В свойственном А.Б.Иегошуа стиле, который критики называют «антипотоком сознания», обращаясь к памяти тысячелетий, он исследует природу двойственности — и ищет возможность диалога. Все делится на два и складывается из двух — мужчины и женщины, прошлое и будущее, Запад и Восток, святое и низменное в своем противостоянии лишь дополняют друг друга. Двойственна даже сама двойственность — в каждом мужчине есть женское начало, а в каждой женщине — мужское, внешняя раздвоенность перекликается с раздвоенностью души, а ключом к повествованию оказываются две жены героя.
Пролог
Но будет ли кому вспоминать и о нас тысячу лет спустя? Сохранится ли еще и тогда та древняя человечья душа, во влажном укромном лоне которой сменяют друг друга летучие тени наших деяний и грез? Будет ли она, как бы ее тогда ни называли, — лишенная внутренних органов, наполненная компьютеризованными растворами, с мудростью и счастьем, уменьшенными до микроскопических размеров, — будет ли она и тогда, тысячу лет спустя, тоже испытывать потребность или желание вернуться на тысячу лет назад и разглядывать нас, как ты, душа моя, разглядываешь сейчас своих героев? Да и сумеет ли она вообще что-нибудь увидеть? Ведь протяженность того тысячелетия, что проляжет меж нами и ею, будет подобна протяженности многих тысячелетий в прошлом. И кто знает, не снимет ли с себя этот ясный, холодный кристаллический разум всего лишь тысячу лет спустя всякую ответственность за нашу темную и запутанную историю, как мы отмахнулись от «истории» наших далеких пещерных предков? И все же — неужто мы будем попросту забыты? Неужто и для нас не найдется хотя бы один кристаллик, одна молекула памяти, подобная рукописи, желтеющей в глубине забытого ящика, само существование которой в каталоге гарантирует ей вечность, даже если ее никогда и никто не прочтет? Но сохранятся ли в ту пору сами каталоги? Или же какой-нибудь радикально новый способ кодировки знаний распылит и перемешает все, что было, так что никогда уже наши нынешние образы не воспроизведутся такими, какими они виделись нам самим?
Но ты сам — сегодня, когда утренний туман рассеивается над Руанским заливом и ты, сквозь линзу прошедшего тысячелетия, начинаешь следить за темным пузатым парусным судном, медленно вплывающим в устье реки Сены, — ведь ты сам, несмотря на разделяющую вас даль, все же ощущаешь теплое чувство к своим героям, которых только что отряхнул от праха последней тысячи лет. Верно, они меньше ростом, чем тебе казалось, и волосы и бороды их длиннее и гуще, и, хотя они еще молоды, у них уже не хватает нескольких зубов во рту, — быть может, для того, чтобы напомнить тебе, что смерть, хоть она и называется естественной, куда ближе к ним, чем ты себе представлял. И их одеяния, особенно женские, еще сбивают тебя с толку, и ты пока не можешь понять, как они их завязывают и застегивают. Но, несмотря на все это, ты не только веришь, но и знаешь, что их тусклое сознание с его путаными мыслями и темными провалами, ничтожными познаниями и бесчисленными фантазиями подобно тем старинным часам, которые, несмотря на грубое, примитивное устройство и тяжелый, громоздкий маятник, способны показывать точное время совсем не хуже электронных часов.
Удастся ли тебе задуманное? Удастся ли тебе не только описать, но и проникнуть в душу человека, который жил за восемьсот лет до музыки Моцарта и для которого чересчур сложной была даже негромкая монотонность григорианского хорала? Согреют ли твое воображение чувства тех, на тусклых картинах которых, лишенные игры красок, образы людей выглядят такими застывшими и схематичными, что понадобится еще пятьсот долгих лет войн и эпидемий, пока их оживит свет Ренессанса? Верно, не в пример нам, они совсем не думают о переменах, — напротив, они совершенно уверены, что и через тысячу лет ты и твои друзья будете в точности такими же, как они. Но достанет ли этой их наивной уверенности, чтобы ты протянул им руку через бездну времен?
Часть первая
Путешествие в Париж
или Новая жена
Глава первая
Робкие прикосновенья будят его посреди второй стражи ночи, и он просыпается, смутно удивляясь сквозь дремоту, что первая жена и во сне не забывает поблагодарить за подаренное ей блаженство. Сладостно качается вокруг темнота, и он на ощупь привлекает к губам невидимую руку для последнего поцелуя, вдогонку прежним. Но в губы ему пышет вдруг чужой жар сухой кожи, мигом изобличая его ошибку, и он с отвращеньем сбрасывает с себя руку черного раба. Испуганный хозяйским гневом, молодой невольник торопливо растворяется во мраке, но к Бен-Атару, хоть он и лежит еще, как сморил его сон — нагишом, во власти свинцовой дремоты, — уже возвращаются привычные тревоги пути, снова саднит уставшую душу. Встревоженно пошарив кругом, он проверяет, на месте ль заветный пояс, — уж коли черный молодчик, будя хозяина, посмел забраться в самую глубину спальни, что ему стоило протянуть руку и к хозяйскому поясу с драгоценными камнями? Но нет, пояс на месте, и камни целы, и теперь остается лишь перепоясаться на голое тело, прежде чем завернуться в халат да поскорее подняться на палубу. Молча, не прощаясь, выскальзывает он из каюты и, хотя понимает, что и самый бесшумный его уход все равно разбудит спящую женщину, столь доверяет тем не менее ее уму, что вполне уверен — она и не подумает задерживать мужа, ибо знает, в чем состоит сейчас его супружеский долг, и даже, быть может, разделяет с ним вместе надежду, что ему удастся исполнить этот свой долг еще до прихода зари.
Но заря, похоже, не так уж близка. Глубокий бархат летней ночи выткан колючими искрами звезд, и шелковистый ветерок, что смахивает сейчас паутину сна с лица поднимающегося на палубу человека, совсем не похож на тот утренний бриз, что порывисто и свежо налетает с наступлением третьей, предрассветной стражи. Это и не ветерок даже, а так — едва заметное дуновение, тянущее со стороны моря и бесследно тающее в распахнутом впереди береговом просторе, где расстилается широкая излучина, в которой капитан накануне уже, определившись по направлению ветра и запаху воды, опознал Руанский залив — пылкий предмет их мечтаний, с той первой минуты, когда сорок дней назад они развернули свой треугольный парус в гавани родного Танжера, в далеком Магрибе. Страшась, что за ночь корабль может отнести от найденного наконец с такими трудами устья долгожданной реки, что должна привести их прямиком в самое сердце франкской страны, капитан еще до заката приказал встать на якорь, поднять и связать оба рулевых весла, а большой треугольный парус свернуть вокруг длинной реи, покачивающейся на высокой, слегка наклоненной мачте. И вот теперь, когда над палубой не хлещет уже огромный полотняный треугольник, исмаилитские матросы могут наконец всласть развалиться в самодельных подвесных койках, сооруженных на скорую руку из свернутых веревочных лестниц, и оттуда с потаенным любопытством, вприщур, следить, как достопочтенный хозяин их корабля, еврейский купец Бен-Атар, в сей сокровенный час второй стражи ночи заново пытается взнуздать мужское свое естество, страшась оплошать и обделить наслажденьем вторую, молодую жену, которая ждет не дождется его в своей каюте на корме.
Но тут откуда-то сбоку раздается чуть слышное побрякивание маленьких колокольчиков, и из-за наваленных на палубе мешков и тюков внезапно вырастает тонкий темный силуэт. Это тот молодой раб, что недавно будил хозяина дерзкими ласками, теперь несет к нему таз с прозрачной, чистой водой. Ополаскивая горящее лицо прохладной влагой, Бен-Атар с раздражением размышляет, что мерзкому юнцу вполне достало бы разбудить его одним лишь звяканьем этих своих маленьких, нашитых на одежду медных бубенцов, вместо того, чтобы пробираться во тьме в глубь каюты да бесстыдно подсматривать наготу хозяина и его старшей жены, — и вдруг, с размаху, молча, безо всякого предупреждения или слова попрека, с такой силой хлещет черного юношу по лицу, что тот даже отшатывается от удара. Но и отшатнувшись, не удивляется и не спрашивает, за что. Что спрашивать — за время плавания юный невольник привык уже, что никто на палубе не упустит возможности дать ему лишний подзатыльник или тумак, просто так, безо всякой причины, хотя бы затем, что тут всем и каждому не терпится обуздать это дикое порожденье пустыни, укротить этого чернокожего идолопоклонника, что, едва ступив на корабль, сразу же потерял голову, точно загнанный в клетку, насмерть перепуганный звереныш, и с тех пор рыщет денно и нощно по всем закоулкам корабельного лабиринта, и ластится, и льнет, и липнет ко всем и ко всему, что дразнит его ноздри, будь то человек или животное, ему все равно. Даже капитан Абд эль-Шафи да компаньон Абу-Лутфи — и те уж отчаялись справиться с молодым язычником и совсем было порешили оставить его по дороге в одном из портов, чтоб забрать на обратном пути, да где там — попутный ветер, все первые недели плаванья мощно распиравший их треугольный парус, так неустанно и стремительно мчал их корабль вдоль исламских берегов Иберийского полуострова, что когда они сделали наконец первую остановку — в какой-то рыбацкой деревушке близ Сантьяго-де-Компостела, пополнить запасы питьевой воды, — там уж и не сыскать было ни мусульманина, ни еврея, чтобы поручить им этого насмерть перепуганного черного юнца, хотя бы во временную опеку. А доверять его христианским рукам они решительно не хотели, понимая, что с наступлением тысячного года рискуют на обратном пути увидеть взамен оставленного ими африканского мальчишки-язычника еще одного забитого и покорного новокрещеного христианина.
И чему тут дивиться — ведь уже с началом весны всю Андалусию и Магриб захлестнули самые диковинные слухи о том, какие смутные страхи и исступленные надежды овладели умами людей во всех княжествах и королевствах материковой Европы в канун христианского тысячелетия. И как раз по причине таких слухов Бен-Атар, этот еврейский купец из Танжера, и Абу-Лутфи, его компаньон-араб, решили предельно сократить сухопутную часть предстоящего им пути, дабы не подвергать ни себя, ни свои товары опасностям долгих странствий среди христианских деревень, городов, монастырей и поместий. И то правда — ведь все эти поклонники креста, пламенно надеясь, что их распятый мессия вот-вот снизойдет с небес отпраздновать с ними тысячную годовщину своего рождения, в то же время трясутся от страха, что по такому случаю им будет предъявлен счет за все грехи, накопившиеся за минувшую тысячу лет, и конечно же прежде всего за то попустительство, в силу которого жестоковыйные евреи и магометане, упорно не признающие замученного Бога и не ждущие от Него никакого спасения, по сей день беспрепятственно и безбоязненно разъезжают себе и расхаживают по христианской земле, среди верующих христиан. Ясное дело, что в такие смутные времена, когда человеческая вера затачивается на стыке меж одним тысячелетием и другим, благоразумней избегать излишних встреч с иноверцами, довольствуясь — по крайней мере на большей части пути — общением с одной лишь природой, с тем же морем, к примеру. Оно хоть и вскипает порой своеволием и злобой, но зато не обязано повиноваться чему-то или кому-либо вне самого себя. Что и говорить — Бен-Атару куда проще было бы взять от Танжера к востоку и, миновав Гибралтаровы Столпы, повернуть на север, по Средиземному морю, до самого устья Роны, а там подняться вверх по этой большой, кишмя кишащей суденышками и лодками реке и уж от ее верховий пуститься на поиски нужного им, лежащего далеко на севере франкского городка. Но ведь от верховий Роны к этому городку довелось бы пробираться по разбитым, хлюпающим грязью дорогам, к тому же запруженным толпами разгоряченных фанатиков-христиан, которые только и мечтают теперь, как бы найти подходящую жертву для искупления собственных грехов. Вот почему, поразмыслив и рассудив, компаньоны, в конце концов, решили довериться совету некого бывалого опытного моряка, предложившего им другой, куда более спокойный, хотя и много более длинный маршрут. У моряка этого, мусульманина по имени Абд эль-Шафи, прадед когда-то попал в плен к викингам во время последнего их набега на андалусские берега, да так и остался в плену у страшных пиратов и провел с ними долгие годы на морях и реках Европы — и вот от этого-то прадеда-пирата к Абд эль-Шафи перешли по наследству две старые-престарые пергаментные карты с изображенными на них зелеными морями, желтыми материками, многочисленными, красного цвета, заливами и впадающими в них ярко-синими реками, через устья которых можно прямо по воде, напрочь минуя сушу, проникнуть почти в любое нужное место. Правда, карты эти, при внимательном изучении, обнаруживали значительные различия между собой — к примеру, страна Скоттия, отчетливо изображенная на одной из них, полностью отсутствовала на другой, где ее место покрывало море, — но обе были совершенно согласны в том, что касалось местонахождения (хоть и не названия) той петляющей северной реки, плывя по которой магрибские компаньоны были бы полностью избавлены от необходимости даже разок ступить на сушу и смогли бы прямиком добраться из Танжера в тот далекий городишко Париж, где в минувшем году укрылся третий участник их дела — Рафаэль Абулафия, любимейший племянник Бен-Атара.
Бывалый потомок подневольного пирата, проявляя все возрастающее участие и интерес к задуманному компаньонами путешествию, дал им и другой совет — купить стоявший в гавани Сале большой парусный корабль хоть и не первой молодости, но зато сработанный из добротного дерева и в лучшие свои годы даже выполнявший сторожевую службу во флоте халифа Хишама Первого. Многое на корабле, понятное дело, пришлось поменять в соответствии с его новым, мирным назначением, так что нетронутыми остались лишь старый капитанский мостик на носу да замшелые, поржавевшие щиты на бортах. В глубине трюма выгородили отдельные каюты, сам трюм по возможности расширили, все шпангоуты укрепили крупными деревянными заклепками, а мачту изрядно нарастили и поставили на ней широкий парус латинского треугольного образца. Затем, закончив все переделки и дождавшись, пока лето окончательно вступит в свои права, компаньоны поручили Абд эль-Шафи, произведенному в должность капитана и начальника матросов, нанять шесть опытных исмаилитских моряков, чтобы совершить с ними первое пробное плавание мимо Столпов Гибралтара, — а когда испытание это прошло успешно, стали грузить на корабль всё то множество товаров, что скопилось на складах Бен-Атара за последние два года, а также кое-что в дополнение к ним. Были здесь и кувшины, наполненные маринованными рыбьими плавниками и оливковым маслом, и верблюжьи и леопардовы шкуры, и расшитые шелковые ткани, и искусно гравированная медная посуда, и мешки с острыми специями, и связки сахарного тростника, и запечатанные корзины с фигами, финиками и медовыми сотами, и, наконец, бурдюки, набитые солью, привезенной из африканской пустыни, а внутри этой соли, присыпанные ею — кривые кинжалы, изукрашенные драгоценными камнями, и флаконы с дорогими благовониями. И вот, в самом конце римского месяца июня, когда еврейский месяц сиван сменился тамузом, пузатый, до отказа набитый товарами корабль вышел наконец в открытое море, и впервые в жизни восходящее солнце было у него за спиной, а перед ним, на западе, — открытый простор великого океана.