Шрифт:
— Да?
— Когда ей прийти?
Она оглянулась вокруг, явно занервничав.
— Попозже, — ответила она. — Я должна обдумать, что оставить из мебели, а что нет. Мы обсудим это в другой раз, ладно? — С довоенных времен она не выбросила еще ни одной вещи.
— Опять может прийти тот парень из муниципалитета.
— Об этом можешь не беспокоиться. Я знаю, как обращаться с этими ребятами из чертового муниципалитета!
— Они могут найти тебе другое жилище.
На ее жирном лице появилось выражение тревоги.
— Может быть, со временем, — простонала она.
Он вышел, со скрипом закрыв за собой дверь. Она прислонила бутылку с джином к подлокотнику грязного вонючего кресла и нежным взглядом окинула комнату. Дом, в котором она жила, был признан непригодным для жилья еще в 1934, капитальный ремонт здания был намечен на 1990, а это значит, скорее всего, что это произойдет в следующем веке. Этот дом переживет ее. Одна из свеч оплыла и отбрасывала странные тени на потолок, покрытый плесенью. В груди и желудке стало тепло от выпитого джина. Она сидела и пристально вглядывалась в дальний угол комнаты, туда, где был камин. На треснувшем камине стояли фотографии. Она пыталась рассмотреть на выгоревших фотографиях лица отцов ее детей. Отца Фрэнки в солдатской форме. Отца Кэтрин в его лучшем костюме. Отца умерших близнецов и трех абортов, того самого, который женился на ней. Не было только фотографии отца Джерри. Его отца она не помнила, но его фамилию носили все ее дети. Выходя замуж, она не поменяла фамилию. Сколько ей было тогда? Шестнадцать? Или еще меньше? Этот парень был, кажется, еврей? Ее глаза медленно закрылись.
Вскоре она уже спала и видела сон, который считался у нее приятным. Она стояла на коленях посреди большого белого ковра. Абсолютно нагая. Из ее поврежденных сосков капала кровь, она совокуплялась с огромным, черным, бесформенным зверем, обхватившим ее лапами сзади. Во сне руки упали ей на колени, и она начала царапать себя. Потом зашевелилась во сне и захрапела так громко, что разбудила себя. Улыбнувшись, допила остатки джина и вскоре опять крепко заснула.
Очинек
— Обнищание, — сказал Очинек Льонсу, израильскому полковнику, — заметно возросло в Европе в прошлом году. Это само по себе не угрожало бы статусу-кво, если бы группа либерально настроенных политиков не кормила людей только обещаниями, вместо того чтобы предпринять конкретные практические шаги для улучшения их жизни. Естественно, из состояния апатии они перешли к активным действиям. Если бы не их раздражение, мне вряд ли удалось бы что-нибудь сделать. — Он улыбнулся. — По крайней мере половиной успеха я обязан тому, в каких условиях они живут.
— Вы слишком скромны. — Полковник с удовлетворением наблюдал, как его войска объединились с арабами — их союзниками, и начали методично обстреливать Афины, от которых уже мало что осталось. — И кроме того, не явилась ли их культура до некоторой степени причиной краха?
— Я согласен, их культура не могла приспособиться к другим культурам. Должен признать, что западная цивилизация, или, если хотите, европейская, развивалась иначе, чем весь остальной мир. Какое-то время она оказывала влияние на другие цивилизации, в основном благодаря глупости и самодовольству тех, кто ее поддерживал. Боюсь, что мы уже никогда полностью не очистимся от ее влияния.
— Вы что же, считаете, что единственные ценности, которые стоит сохранить, это ценности восточной культуры? — В голосе Льонса прозвучала насмешка.
— В общем, если рассуждать с точки зрения эмоций, я думаю именно так. Хотя и знаю, что это спорный вопрос.
— От ваших рассуждений попахивает антиарийством. Как вы относитесь к погромам?
— Отрицательно. Я не расист. Я имею в виду только образование. Я бы хотел, чтобы по всей Европе начала действовать программа по переобучению. Тогда через пару поколений нам бы удалось полностью выкорчевать их дурацкую философию.
— Но разве не эта философия окончательно и бесповоротно повлияла на формирование нашего мировоззрения. Не могу согласиться с вашим идеализмом, генерал Очинек.
Более того, считаю, что мы должны связать свою судьбу с Африкой…
— Опять возникла химера жизнеспособности, — вздохнул Очинек. — Мне бы хотелось, чтобы мы прекратили действовать по принципу движение ради движения.
— И стать такими, как Корнелиус? Я видел его в Берлине.
— Между неподвижностью и истощением есть разница. У меня был знакомый гуру, мы некоторое время переписывались с ним. Он жил в Калькутте до того, как произошел крах. Он убедил меня в необходимости медитации как единственного средства, чтобы избавиться от несчастий.
— Поэтому вы стали партизаном?
— Здесь нет никакого парадокса. Каждый должен заниматься тем, что соответствует его темпераменту.
Холм, на котором они стояли, трясло от разрыва бомб, разрушающих Афины.
Облака пыли медленно поднимались к голубому небу и приобретали странные очертания знаков неведомого алфавита. Очинек внимательно рассматривал их. Они что-то смутно ему напоминали. Он наклонил голову набок, прищурился. Сложил руки на груди.
— Красиво, — сказал полковник Льонс, глядя на Очинека и положив руку на его костлявое плечо. В тот момент, казалось, сам Очинек волновал его больше, чем взрывы. Большие наручные часы блестели на пыльном волосатом запястье. — Нам нужно получить… — Он убрал руку с плеча Очинека. — Как Уна?