Шрифт:
— Кому это интересно? Медикам как пособие, — слабо улыбаясь, говорил он. — Или, может быть, записки из барокамеры. Да и что я могу сказать…
— То, что не скажет никто другой. Ты-то как раз и можешь сказать.
— Ну, ну, ну…
— Ладно, ты ведь и сам все понимаешь. Если у тебя хватает сил на рецензии, то у тебя должно хватить сил и на это. И в первую очередь. Это, если хочешь знать, твой долг.
— Скажи еще: исторический долг.
— Этого не скажу. А что человеческий долг — уверен. И кончим на этом. Нечего мне тебя агитировать.
И действительно, мы больше никогда не возвращались к этому. Но я отмечал про себя, что он с ревнивым интересом прочитал книжку Владислава Титова «Всем смертям назло…».
Прочитал и сказал, что она ему нравится, что в ней есть замечательные волнующие страницы. Еще он сказал, что завидует Титову, потому что тот может двигаться и работать. И добавил, что в этой книге ему не хватает психологии, рентгена человеческих состояний. Я понял тогда, что он думает о работе, что он, по-видимому, будет работать, если появится хоть малейшая возможность. и вот теперь по телефону он впервые сам заговорил об этом. И еще он добавил:
— Ночами у меня бессонница. Лежишь в этой жуткой тишине, читать нет сил, лезут всякие ненужные мысли, в том числе и о том, что исчезновение человека из этого мира иногда бесследно. Человек уносит с собой все, о чем думал, к чему стремился, от чего страдал, что преодолевал с такими усилиями. Совершенно бесследно — будто ты и не составлял для себя и близких целого мира. Вот был такой мир, в нем что-то бушевало, горело, а на поверку оказывается, что он ничто, бесследен, бестелесен… Счастливые те, у кого есть дети.
Он помолчал.
Были слышны в трубке какие-то дальние, на втором плане, гудочки и шорохи.
— Вот так, брат, — сказал мой Эрик. — Так когда ты заедешь и привезешь свои пилюли?
— Если хочешь — сегодня.
— Лучше в пятницу. Сегодня я малость не в форме… А в пятницу утром ты мне позвони и приезжай… На футбол ходишь?
— Редко.
— Твое «Динамо» что-то не того. Я их по телевизору видел.
— Да…. не идет у них в этом сезоне.
— Значит, до пятницы?
— Да, до пятницы…
Голос его то тонул в этих шорохах и гудках, и я мучительно прислушивался к нему, то снова как бы выныривал со дна.
До пятницы были какие-то дела, и наш разговор я не вспоминал, только подумал, что ему все-таки трудно писать, невероятно трудно физически. Если бы у него был магнитофон, он мог бы наговаривать свои мысли, а потом все это можно было бы расшифровать и напечатать.
С кем можно было бы поговорить насчет магнитофона?
Как ему не хватает общения, разнообразных и интересных людей! Надо как-то привлечь к нему внимание… Может быть, я все-таки напишу о нем…
В пятницу утром я позвонил. Трубку снял почему-то не Эрик, а Миша.
— Здравствуй, Миша, я сегодня собираюсь к шефу. Как он себя чувствует?
Миша не ответил. И снова я услышал этот шорох, это верещание песчинок, и сама пауза, и это расслабленное, раздавленное «аллё» уже несли что-то мною неосознанное, но уже приближающееся и бесповоротное.
— Что ты молчишь, Мишка?
— Он… Он…
— Когда? — спрашиваю я.
— Сегодня, в шесть утра… Никак не мог уснуть. Потом заснул и не проснулся.
…И вот снова этот серый пепельный двор крематория, конвейер автобусов, цветов, слез. Я-то уже знаю дорогу сюда и здешний порядок. Я уже провожал этим маршрутом родных, друзей, а Мишка никогда.
Поэтому он так потерянно стоит в мерцающем по-церковному зале, стоит, опираясь на колонну, и орган обрушивается на него, как обрушивается на человека море в первый раз — сшибает с ног, забивает ноздри и рот и тащит в глубину. В непонятную людям глубину, в бездну уплывает лодка с человеком.
А на улице за воротами — солнечный свет и дождь.
Дождь идет весь июль и шел всю ночь в четверг, когда наш Эрик силился и не мог заснуть. Последнее, что он видел в своей жизни, — это был рассвет, некрепкое зыбкое солнце и бурный, не иссякающий ни на секунду летний дождь.
1968–1969 гг.
Григорий Бакланов
НАВЕКИ — ДЕВЯТНАДЦАТИЛЕТНИЕ
Повесть