Шрифт:
Но она не поддается на мою уловку.
— Почему… Почему… — растерянно лепечет она. — Вы спрашиваете — почему?
— Да-да, — разочарованно поддакиваю я, сразу остывая к неудачному способу, а сам растерянно думаю: неужели она и вправду раньше не знала этого человека?
— Наверное, потому, — начинает она неуверенно, — что во мне говорила не месть, а — ненависть. Не отомстить я хотела, а… а…
Упоминание об убийстве снова и снова вызывает у нее боль. Я доволен. Записываю свои наблюдения: она хотела убить, но не способна совершить убийство. Это говорит о случайном, а не предумышленном убийстве. Состояние аффекта, мгновенный взрыв возмущения, возможно?
Я отворачиваюсь к зеркалу. В нем нервно дергается ее щека и брови. Грудь ее вздымается. Несколько раз она пытается что-то сказать, но не решается либо не может совладать с волнением. Теперь уже молчит она. И это молчание меня раздражает, хотя я, собственно, и не задавал ей никаких вопросов. Стараясь облегчить ей задачу, совсем отворачиваюсь и делаю вид, что заинтересовался паутиной в углу; на самом деле я не отрываюсь от зеркала. Она опустила голову и уперлась в грудь острым подбородком. Она думает — тяжко, сосредоточенно и отчаянно. Женщины редко так задумываются. Глаза ее в этот момент необычно сведены вместе, будто у нее астигматизм. Смотрят немигающе, луч от лампы безнаказанно обжигает расширенные зрачки. Странно, как ее глаза могут так долго выдерживать яркий свет. Она смотрит прямо перед собой, не в силах отвести взгляд от точки мертвого фокуса. Мне кажется, что лицо ее у меня на глазах бледнеет и вытягивается.
Но вот она оживляется — глаза моргнули и задвигались, сейчас в них можно увидеть отблеск мыслей — роя мыслей; они так и мерцают в ее глазах, быстро-быстро несутся, опережая друг друга, в безумном полете, соревновании, борьбе…
Тогда я перестаю смотреть в зеркало и резко оборачиваюсь к ней. Перехватываю ее взгляд на лету и останавливаю, тяжело припечатывая своим. Некоторое время она не опускает глаза и словно рассматривает меня. После, поникнув, закрывается руками…
— Я расскажу вам все, — еле доносятся приглушенные слова. — Наверное, так будет лучше, — добавляет она, все еще неуверенно, как бы колеблясь, как бы обдумывая свое решение…
Я теряюсь. Я не ожидал этого. Не успел я собраться в вооруженное наступление, как она вдруг сдалась. Что происходит? Она сбивает меня с толку…
Я прячусь в тень и оттуда внимательно ее разглядываю — искренне говорит или лжет? Не могу понять: лицо снова сделалось обессиленным и безразличным. Взгляд потух, и я не могу рассмотреть ее зрачки. Но в тенях век залегло столько муки…
— Говорите, — отвечаю я…
В крайнем случае, пусть врет, пускается в уловки, если она на это способна. Ведь и по лжи можно понять правду? Иногда ложь может поведать даже больше правды, чем сама искренность. К тому же, у меня есть зеркало — оно всегда поможет распознать ложь.
Она делает большую паузу. Я опасаюсь, что она передумает. Молчит вымученно и долго. Выкуривает целую папиросу и только тогда начинает говорить. Ее речь льется тихо, медленно и монотонно. Лицо ее бесстрастно, — ее словно не тревожат минувшие боли, прежние муки минуют ее душу стороной.
Вот что она мне рассказывает:
— Как вы знаете — я акушерка.
К девятнадцати годам я получила специальное образование и начала зарабатывать себе на жизнь. Не скрою, — больше всего я зарабатывала на абортах: на одну помощь при родах не проживешь, — не так часто к нам обращаются. Двенадцать лет я так живу — жила, — быстро поправилась она, глянув на меня исподлобья и грустно улыбнувшись, — и не бедствовала: всегда имела широкую практику, несмотря на все притеснения, запреты и законы. Не очень-то и таилась, если хотите знать. Ведь чуть ли не каждый день я делала аборты женам и любовницам тех, кто издавал строгие запреты. За эти двенадцать лет я убила пятьсот тридцать семь будущих людей (цифру она даже отчеканила, как бухгалтер, наставляющий счетовода).
Правда, немало? Но извините, вероятно, вас это не интересует, да и к делу не относится. Просто — вспомнилось. На досуге люди любят вспоминать что-то из прошлого. А досуга у меня теперь вдоволь (она снова улыбается, немного насмешливо), и все это для меня — прошлое. Не правда ли?
Я молчу. Молчу и прячусь от нее, — пусть говорит дальше. Но как только она отводит от меня глаза, я украдкой быстро записываю ее признание — тайные аборты! Это — преступление. Случайно обнаруженное преступление. И хотя с обвинением оно, казалось бы, ничего общего не имеет, я не имею права его ей простить. Правосудие должно знать и это, — ей придется отвечать «по совокупности»!
— Ну вот. Постараюсь говорить конкретно.
(Мы оба вздыхаем.)
— Я любила…
Она хочет и пытается говорить конкретно, но это ей не удается. Прошлое сильней ее воли, и ей трудно собрать мысли воедино, построить рассказ лаконично. Она снова уклоняется в сторону:
— Вы заметили, что мужчины стыдятся произносить это слово? Да, да! Как будто в этом есть что-то нехорошее, как будто любить стыдно. Мужчины всегда стараются принизить свою любовь к женщине, когда говорят о ней кому-то постороннему, кому-то третьему, даже если это ближайший товарищ. В мужчине говорит в этот миг хвастовство самца — что, мол, в той любви? Разве трудно добиться ее от женщины? И при всем том он может действительно сильно любить…
Вы не замечали? — А стоило бы. Я видела это на многих примерах, но окончательно убедил меня муж.
Он очень любил меня, но при посторонних стеснялся это выказывать… Правда же, обидно?
Я немного озадачен таким поворотом ее рассказа и поэтому, потерявшись, бормочу что-то невнятное. Но она и не ждет моего ответа, а быстро добавляет:
— И все же, когда очень любишь, разве могут быть обиды? Хотя я стала так думать только теперь.
Кажется, она уже вполне овладела собой и ведет себя очень непринужденно. Обращается ко мне, как к хорошему знакомому.