Шрифт:
Шествие имени монарха приближалось к черте, где стоял в отдалении Годар, не видя своего места и не понимая своей роли.
– Слава Государю! Слава Государю! – отвесили сильным грудным девичьим голосом, после чего последовала заминка.
На Годара оглянулись. Одна из оглянувшихся – девушка с прямыми, огненно-чёрными волосами по пояс – указала ему на свободный стул слева от себя.
Годар, шагнув к столу, выкрикнул надтреснутым, чересчур громким голосом:
– Слава королю Кевину Первому!
Собственное имя монарха было передано через него от девушки к соседу справа. Тот вцепился ему в руку влажной ладонью. Другая рука Годара оказалась в твёрдой, гладкой, словно полированная дощечка, ладони девушки.
Эта гибкая дощечка свернула его пальцы в кулак. Сердце его вдруг начало бешеную скачку. К груди приливали две враждебные друг другу волны: одна – полная возвышенного негодования, прямо-таки ярости на какого-то неясного врага, способного отнять или запятнать имя; другая – столь же сильная – вся из трепетной нежности, из радужной морской пены и искрящихся брызг.
Потом наступило расслабление, бездумная задумчивость, навеянная тихим проникновенным тенором в левом краю стола. Протяжно, с чувством ритма, затянули песню на незнакомом языке. Каждый вступал в хор по мере того, как высвобождался из сгустка собственного пафоса, не расставаясь, однако, с ним насовсем, скорее, расширяя его, делая прозрачным, привнося в собственный жар ещё и наружное тепло.
Годар, высвободив на секунду обе руки, взял ладони соседей поудобней и, крепко стиснув, не выпускал до конца песни.
Пели негромко и печально. О непонятном. Тревога нарастала. Но хор становился громче, и дружные стройные голоса единодушно устраняли тревогу. Она возвращалась. Её устраняли опять. Ярость, нежность и бездумная задумчивость чередовались. Три этих состояния внезапно слились воедино, когда один из поющих опустился на стул, положил на колено гитару и властно провёл по струнам.
Песня замерла.
Большеголовый парень в тёмно-синем кителе с серебристыми погонами без всяких знаков, в синих форменных рейтузах и узких сапогах, с такой же, как и у всех офицеров, саблей на боку, отличался от других только цветом широкой шёлковой ленты через правое плечо, которая служила, видимо, единственным знаком различия.
Лента у парня с гитарой была бежевой. Склонившись над инструментом, он сосредоточенно терзал струны, заставляя их повторять все изгибы и изломы песни. Тревога стала полней. Она огрызалась, трепеща, наступала, раздуваясь от гнева. Но и боролись с ней яростней. Все смотрели с волнением, как струится пот по рябым щекам большеголового офицера, как темнеют, увлажняясь, густые рыжие волосы. Иногда он поднимал лицо и глядел вдаль невидящим взором, полным суровой нежности. Тогда Годар думал, что тот – позёр, и одновременно мучился от неуместности, несправедливости подозрений.
Всего витязей – так, по-старинному велеречиво, именовали в странной стране сотенных командиров королевского войска – было девять, не считая Годара.
Все были молоды, едва ли не одногодки – его одногодки. Между ними пребывали четыре девушки в декольтированных вечерних платьях, сплошь в шелках. Он видел таких девушек разве что на иллюстрациях к романам девятнадцатого века. «Под какое время они стилизуют? – подумал он с интересом. – Надо выбрать, как здесь держаться».
Музыка уходила постепенно, выбивая из сил гитариста. Он заиграл мягче, приглушённей, словно моля об отсрочке. Но музыка увернулась, вылилась в чистый замирающий звук одинокой струны. Потом раздался шум последнего, басового, аккорда, похожий на суровый хлопок дверью. Офицер с бежевой лентой, высвободившись от гитары, резко встал.
– Слава Кевину, господа! – сказал он хрипло, и все осушили бокалы, наполненные до краёв во время неистовства музыки.
Выдержав паузу, офицер повёл разговор, держа пустой бокал, как подсвечник, и направляя в разные стороны.
– Господа! Хоть мы и не знакомы, я имел честь видеть каждого из вас. Все вы хаживали в разное время возле родного моего дома в Суэнском переулке. Вы, господин с малиновой лентой, отправлялись по вечерам к учителю музыки. Ваша… прости… твоя скрипка мелькала в проёме окна, куда я поглядывал из глубины залы, два или три раза в неделю. Я запомнил разрисованный цветными мелками футляр и твой античный профиль. Когда ты возвращался обратно, в профиле была нарушена пропорция, а футляр был лишён рисунков. В это самое время из окна в доме напротив античный твой профиль и размалёванный футляр мог видеть витязь с сиреневой лентой… Братец, не подскажешь, что товарищ, выбравший малиновый цвет, рисовал на своём футляре? Я близорук с рождения, ты же глядел на небо в самодельные телескопы, заставив ими не только чердак, но и балкон, выходящий к моему дому. Походившие на разросшиеся во все стороны кактусы, они напоминали тебя, твою стриженную под ёжик голову. Прости, но ты всегда был так занят, что мы так и не сумели познакомиться. Хотя с тобой дружил мой товарищ по Шахматному клубу. Тот, что безнадёжно влюбился в дерзкую девчонку Лану, которая прислонилась сейчас к плечу единственного господина, которого я не видел нигде, никак – даже в деталях общего потока. Он в штатском, и одет, как чужестранец. И всё-таки этот витязь, не обозначивший себя цветом, тоже ходил, сужая круги, возле родного моего дома в Суэнском переулке. Потому что я о нём читал!
Годар, слушавший офицера с интересом и растущей симпатией, выпустил от удивления из поля зрения его красивое раскрасневшееся лицо, мощную шею с напряжёнными мускулами, похожими на перекрученные бинты, выдвинутое вперёд плечо с расслабленно возлежавшей бежевой лентой. Вниманием Годара завладел бокал, сквозь который блеснуло в его сторону пламя дальней свечи, что угодила на мгновение в поле стекла.
Все сразу заметили Годара. Он почувствовал это осязанием: скольжение многих взглядов по лицу и одежде, под которой была ещё и кожа, но не стал отводить каждый из них улыбкой. Прищурившись, он пристально смотрел в лицо говорившего офицера и одновременно держал в поле зрения огонёк, то и дело растворяющийся в фокусе стекла бокала.