Шрифт:
И начинается проклятая песня — комариная музыка.
Путешественник Елисеев утверждал на основании собственного опыта, что ни «комары низовьев Волги, Кубанских плавней и Дунайских болот», ни «москиты Нильской дельты», ни «скнипы Иорданской долины и всевозможная мошкара трех частей света» не могут сравниться с «комариной силой» Лапландии. Это — чистейшая правда, — правда, не понятная не бывшим в Лапландии. Комары летают, вернее, висят в воздухе тучами; как тонкая кружевная ткань, стоит в воздухе постоянно какая-то комариная живая пыль, которая порошит глаза, лицо, губы, уши, залезает в нос, в рот, проникает за ресницы. Делаешься невольным комароедом. Чай прекращается в комариную уху; хлеб ешь с комарами; сморкаешься — и высмаркиваешь комаров; протираешь глаза платком — на платке комары. Единственное спасение от них — сетка, которой закрывается все лицо, которая плотно стягивается у горла и на темени, под шляпой. На руках — лайковые перчатки, так как через все другие комары жалят. Невероятный костюм: густая вуаль на лице, соломенная шляпа, сапоги, рваная шерстяная куртка и новые лайковые перчатки на руках.
Лес редеет, показалась опушка.
Прошло четыре часа со времени выхода из Белогубской, и вместо огромного жуткого леса перед нами низкий кустарник, но это вечный кустарник, которому никогда не стать деревом, этим березовым кустикам — березой. Лес кончился. Кончатся скоро и эти кусты.
Со всех сторон надвинулись горы; они обступили угрюмыми светло и темно-серыми стенами, как будто пошатнувшимися, обваливающимися, грозящими раздавить стенами грозного ветхого замка. А там, на вершинах, в щелях, в трещинах белеют снега, ослепительно блистая на солнце. Они кажутся тончайшими белыми простынями, накинутыми на серые выступы и верха гор. Прошло еще полчаса, и кусты, такие кусты, как у нас в середине России, кончились, кругом стелется сплошной зеленый ковер, но не из травы и цветов: из карликовой березы (betula nana), карликовой ивы (salix polaris), из мхов, из немногих ползунков. Озеро с ледяной водой, но еще без снега, неподвижно, сонно, кругло.
Развели костер. Сидим и пьем чай, сидя на березах — на нескольких сразу: на одной березе стоит жестяная кружка с чаем, на другой — на бумажке лежит ломоть хлеба, на третьей — валяется ремень. Каждая из этих берез-карлиц не выше 5-6 вершков, и никогда они не будут выше, хоть проживут еще двадцать, тридцать, пятьдесят лет, век. И на протяжении полутора аршина можно уместить их несколько.
Светлое и яркое небо, но солнца уже не видно — его скрыли горы.
Опять путь через шумящие падуны. Перескакиваем за проворными и ловкими лопарями с камня на камень. Мы в глубокой и широкой долине. Иссиня-серые горы справа и слева; извилины снегов, как белые морщины, покрывают верха; мшистые крупные, средние, мелкие валуны, обломки горных пород, розоватые сиениты, то похожие на неподвижно сидящих неведомых птиц с круглыми зобами, то напоминающие каких-то застывших ползущих чудовищных насекомых, рассеяны, раскиданы повсюду: у подошв горных кряжей, на дне долины, в русле реки. Нога, ступая на мох, уже не тонет, как в лесу, в сухом или чуть влажном высоком ковре: она попадает в сочащуюся сырость, и вода выступает из мхов, как из сжатой губки. Гремит, гремит горная ледяная река.
А солнце — где оно теперь, солнце? Светло и холодно. Самая дальняя черта вершин вдруг вспыхивает — и долго, долго горит ярким, блекнущим пламенем. Она все горит, она будет гореть, пока мы свершим перевал в тысячу метров. Лопари нагибаются, прислушиваются, смотрят — и бегут куда-то. Они увидели диких оленей. Но те мелькнули и скрылись: они приходили пить на озеро. А на мхах, там и тут, валяются белые обточенные водой рога, сброшенные дикими оленями во время линяния.
Еще выше поднимается долина, и еще томительней ее тишина, ее мертвенная пустота, ее холод, и этот ровный свет еще более подчеркивает омертвенье, безлюдье, тишину. Под ногами вьется кроткий розово-лиловый вереск, последний милый цветок; об обвивает робко и приветливо огромные холодные камни, он низенький, слабый, но на нем цвет северного неба — розовый цвет, а все кругом — серое, иссиня-черное, белое, страшное, одинокое, холодное. И радуешься цветку и его последней ласке — розовой ласке.
В десять часов вечера начинается перевал.
Горы сошлись в тесный круг, долина кончилась, и снег гор переходит в неподвижную воду ледяного озера, к которому приходили пить дикие олени.
Снег и разрушающиеся горы: серое и белое, белое и серое — и над всем безмолвное светлое небо. Какая холодная скорбь на всем и во всем! Снеговой высокий путь спускается к озеру с черных вершин. Суживаясь постепенно, упругий, чистый и волнистый, как застывшая белая рябь на озере, снеговой путь приводит к узкой щели в горных породах, а из нее — очерчиваются перед нами огромные, крутые, зияющие белизной снегов обрывы хребта.
Лицо и грудь радуются зимнему холоду после жары у Имандры. Кажется, вот сейчас пойдет снег, белый милый пушок. Хрустит снег под ногами. Убраны проклятые противокомариные сетки с лица.
И вдруг снова тысячи комаров облепляют нас. Как маленькие злые духи на неведомых крыльях, они язвят лицо, руки, шею. Забытая египетская казнь! Откуда они здесь, на снегу, в холоде? Задыхаясь от крутизны подъема, мы на ходу, как попало, натягиваем на лицо сетки, наши накомарники, застегиваем лайковые перчатки и бежим, бежим. Комары остаются на другой стороне перевала.
Но тут новая беда. Нужно спускаться в новую долину, но спускаться несравненно трудней, чем подниматься. Крутой спуск труден сам по себе, но он труднее вдесятеро оттого, что нельзя верить ни одному камню, на который ставишь ногу; огромный камень, казавшийся прочным, рассыпается при легком толчке или движении ноги на мелкие части и летит вниз, в долину. Рассыпавшийся или просто столкнутый ногою камень увлекает за собой следующие, ниже лежащие камни, и каменная гладкая дорожка, на которой нельзя устоять, открывается перед путником. К тому же камень, летящий сверху, легко может подшибить товарища, спускающегося ниже, потому что никогда не знаешь дорогу его падения. Наконец, после тяжелого и утомительного по своей медлительности спуска, мы в долине.