Шрифт:
(VI, 172)
Стих явно нуждается в комментарии, потому что в седьмой главе о Татьяне говорится: «О страх! нет, лучше и верней / В глуши лесов остаться ей». Попытки объяснения через географическое пространство, предпринятые В. В. Набоковым и Ю. М. Лотманом, не привнесли ясности. Верным путем пошел В. С. Баевский, обративший внимание на черты художественной структуры «Онегина»: «Возникающая здесь географическая неопределенность соответствует и временной неопределенности, и поэтике противоречий, и всей поэтике художественного пространства». [183] Можно добавить: и поэтике романа в целом. Зоны неопределенности возникают и при соприкосновении повествовательного и поэтического сюжетов, просвечивающих друг сквозь друга, но персонажи, трансцендируя из одного мира в другой и обратно, сохраняют у Пушкина некоторые общие признаки и остаются узнаваемыми. Татьяна идентифицируется с Музой, помимо всего прочего, по признаку принадлежности к «степи», хотя генеративно признак исходит от Музы. В сущности, контрастные черты «леса» и «степи» поглощаются семантическим единством, обозначающим пространство русского ареала. Не случайны у нас заглавия «Лес и степь», «Лес», «Степь». Для самого Пушкина «степь» значит нечто большее, чем просто географическое пространство: «В степи мирской, печальной и безбрежной / Таинственно пробились три ключа». То же – «пустыня мира» («Бахчисарайский фонтан») и т. п. Наконец, в принадлежности Татьяны то «лесу», то «степи» можно усмотреть противоречие шекспировского типа, подобно наличию и отсутствию детей у Леди Макбет. Вообще говоря, если два явления несовместимы с точки зрения здравого смысла, то это не означает, что у них нет соответствия в какой-либо иной плоскости понимания. Пушкину важно, чтобы Татьяна восьмой главы и внутри повествовательного сюжета оставалась Музой Автора, и эта склейка персонажа не должна быть исключена из интерпретации.
183
Баевский В. С. Сквозь магический кристалл. Поэтика «Евгения Онегина», романа в стихах А. Пушкина. М., 1990. С. 110.
Начало восьмой главы – своего рода курсив в проведении Пушкиным полифонического сюжета «Онегина». Постепенно вырезывается образ Татьяны-Музы, а затем один из мотивов скрепляет Музу и княгиню N. В каком же зримом месте текста происходит преобразование Татьяны в «знатную даму»? Конкретно оно не зафиксировано, Пушкин только проскальзывает сквозь него, но все же будем думать, что оно локализовано в картине визита Музы, вместе с Автором, на светский раут, где еще не появилась княгиня N с мужем и где, как выясняется далее, уже находится Онегин:
Сквозь тесный ряд аристократов,Военных франтов, дипломатовИ гордых дам она скользит;Вот села тихо и глядит…(VI, 167)
(…)Ей нравится порядок стройныйОлигархических бесед,И холод гордости спокойной,И эта смесь чинов и лет.(VI, 168)
Это краткое время, согласно поэтике романа, является эквивалентом длительного сюжетного времени, «около двух лет» (как «День Онегина» в первой главе равен восьми годам), в течение которого Татьяна становится новым человеком. Затем этот растянутый внутри себя момент без шва переключается в настоящее время сюжета:
Но это кто в толпе избраннойСтоит безмолвный и туманный?(VI, 168)
Кому принадлежит вопрос? Может быть, это риторический вопрос автора, но его же способен задать неназванный эпизодический персонаж или даже читатель, вмещенный в структуру романа. Во всяком случае, поэтика «Онегина» допускает подобную «синэстезию». Однако, возможно, вопрос задает исчезающая Муза, незаметно для нас превращаясь в Татьяну. Этот промежуточный образ, опережающий «реальное» появление княгини на рауте, является как бы персонифицированным предчувствием ее встречи с Евгением (визит Музы и Автора выглядит при этом эскизом будущего вступления в зал Татьяны с мужем), и мы, читатели, уже здесь смотрим на него глазами героини, узнаем о ее инверсированной сюда реакции:
Кто он таков? Ужель Евгений?Ужели он?.. Так, точно он.(VI, 168)
Что касается героя, то он лишь отраженно повторит эти же вопросы, узнавая и не узнавая Татьяну:
«Ужели», – думает Евгений. —«Ужель она? Но точно… Нет…»(VI, 172)
– и вокруг их встречи возникает композиционное кольцо, зеркальный повтор с вариацией, задающий поэтически минимальными средствами сложнейший спектр их новых отношений.
Итак, преображение Татьяны из уездной барышни в знатную даму действительно происходит внутри поэтического сюжета, где она пребывает в модусах авторской Музы. Если же аргументы из текста на этот счет покажутся неполными, приведем еще одну сквозную линию, соединяющую Музу и княгиню. Г. А. Гуковский обратил внимание на известную параллель между ситуацией Евгения и Татьяны в восьмой главе и любовью Жуковского к Марии Протасовой-Мойер, воплощенной в лирике и балладах поэта: «…в самом сюжете этого романа, в трагической истории любви были отклики Жуковского. (…)…в Татьяне Лариной есть душа Жуковского, есть душа Маши Протасовой». [184] Правда, Г. А. Гуковский свою интуицию не развил, но текст показывает, что «под знаком Жуковского» движется и вступление, и вся восьмая глава целиком. Этим интертекстуальным знаком является мотив тишины, «тихости» в поведении Музы, а затем и княгини Татьяны, фундаментальный мотив в лирическом миросозерцании Жуковского:
184
Гуковский Г. А. Пушкин и русские романтики. Саратов, 1996. С. 116–117.
Мотив тишины возникает у Жуковского постоянно, есть он и в «Светлане», хотя не слишком заметен. Зато в коротком стихотворении «19 марта 1823», написанном по поводу кончины Маши, мотив композиционно связывает все три его части: «Ты предо мною / Стояла тихо»; «Ты удалилась / Как тихий ангел»; «Звезды небес, / Тихая ночь». [185]
185
Жуковский В. А. Собр. соч.: В 4 т. Т. 1. М.; Л., 1959. С. 365.
Кроме метаморфоз Музы, маскирующих длительность преображения Татьяны (строфы I–VII), сюда же следует присоединить фрагмент, который включает две контрастных характеристики Онегина от имени персонажа-читателя и автора, а также краткий рассказ о странствиях героя (вторая половина VII–XIII строфы). Впрочем, это не столько прибавление к эквиваленту повествовательного сюжета, сколько его редупликация, касающаяся теперь перерождения и внутрироманной переоценке самого Евгения, и, видимо, неслучайно это удвоение укладывается в равные стиховые отрезки (по шесть с половиной строф).