Шрифт:
С тупым нараставшим отчаяньем смотрел он отсюда, из темноты, на жену. Кошмарный сон его не кончался, и чем дольше это продолжалось, тем меньше была надежда проснуться, тем страшнее становилось ему. Никогда не думал, что кошмары могут длиться так долго и обладать такой силой яви. Скорее уж это походило на сумасшествие. Но сумасшедший ли он, если сам отдает себе в этом отчет?.. Тут сквозила какая–то зловещая ирония, намекавшая, что случилось, пожалуй, нечто похуже ночного кошмара, необычайнее сумасшествия — нечто настолько дикое, запредельное, что одна мысль об этом обдавала ледяным ужасом. В отчаянии Вранцов гнал от себя эту мысль, сопротивлялся ей изо всех сил, но она не оставляла его, а точно влипла в сознание. «Нет, нет! — ища спасительного объяснения, уверял он себя. — Это просто какой–то бред. Я болен, у меня высокая температура, а при ней бывают иногда бредовые состояния… Я болен, лежу у себя в комнате. Вика пришла, но еще ничего не знает. Сейчас она войдет, всплеснет руками, пощупает лоб, вызовет неотложку. Сделают укол — и приду в себя…» Он плотно зажмурил глаза, стараясь отвлечься от этого наваждения, переключиться на что–то другое, надеясь и без укола, усилием воли, прийти в себя.
«Господи, как нехорошо, как неудачно заболел! — тоскливо подумалось между тем. — Утрясается план, решается вопрос о Венеции. Уже включили в списки — Твердунов поддержал, — но теперь пошлют вместо него Яшу Могильного. Этот проходимец не упустит своего. К тому же анонимка была насчет Везенина. Дескать, он, Вранцов, проталкивает своих, одобрил идейно незрелую рукопись. Да какая там анонимка! Ясно, кто накатал. Тот же Яша и удружил — мастер на такие дела!.. Как же досадно, что уплывает Венеция!.. Вот так и всегда, — заныло в душе, — только наладится жизнь, засветит что–то хорошее впереди — сразу жди неприятностей!..»
А дома тем временем прибежал с улицы Борька, чумазый и расхристанный, как всегда, в пальто, застегнутом не на ту пуговицу. Вика, грозя пальцем, отругала его, погнала в ванную умываться. Собрала ужинать на кухне. Перед тем как самой сесть за стол, подошла к окну, наклонилась, ищущим взглядом окинула тротуар внизу. «Меня ждет, — догадался Вранцов, и сердце его сжалось от горя. — Что же это такое в самом деле? Когда же кончится этот бред?..» Он все терпел, все надеялся, что вот сейчас сгинет, спадет наваждение, и, пусть больной, с высокой температурой, он окажется дома, в постели, в привычной обстановке, в привычной шкуре своей. Он ждал, торопя каждый миг, он надеялся, но что–то сломалось, заклинило в сознании, и жуть эта не уходила, будто намертво прилипла к нему.
Совсем стемнело; в кирпичных домах, широким квадратом замкнувших двор, светились окна на всех этажах; зажглись фонари у подъездов. Двор опустел, зато в квартирах у себя люди собирались после дня, проведенного врозь, — ужинали на кухнях, сидели у телевизоров по–домашнему. Они там блаженствовали в тепле и уюте, а он все торчал на своей ветке нахохлившейся птицей и тоскливо ждал, когда пройдет это жуткое наваждение, неотвязно мучившее его. Его лихорадило, слегка тошнило, и мерзко было на душе от беспомощности и обиды. Как много дал бы он сейчас, чтобы оказаться там, среди них, чтобы, как и они, дожевывая что–то от ужина, устроиться перед телевизором на диване. Там по первой программе начиналась «Ирония судьбы», которую он собирался посмотреть еще раз сегодняшним вечером.
Был вечер пятницы, конец недели, «уик энд»…
Ночью в квартире допоздна горел свет — это Вика ждала его с работы. Уложив Борьку, она долго сидела перед телевизором, кутаясь в свой старенький пуховый платок. Подходила к окну, всматривалась в темноту, заслонившись рукой от лампы. Потом звонила по телефону, видно, спрашивая где–то о нем. А Вранцов все так же птицей сидел на суку, весь дрожа от холода, от болезненно–нервного возбуждения, и ждал, когда все это кончится, от отчаянья впадая уже в прострацию, в какое–то безнадежное оцепенение. Он видел отсюда лишь силуэт жены, но ни за что не решился бы подлететь ближе. Казалось, стоит лишь Вике бросить взгляд в его сторону, и она узнает, разглядит его в облике этого отвратительного пернатого существа, поймет, что с ним сотворилось. От одной мысли об этом его охватывал ужас.
Кроме того, ему противно было летать. Он уже ощутил, что крылья держат его на воздухе, но ощущение это показалось неестественным и отвратным. А главное, было такое чувство, что, пролетев хотя бы немного, он словно бы согласится с этим мерзким превращением, как бы подпишется под ним, и тогда уже обратного хода не будет. А он не хотел, он верил, что все это с ним невзаправду… Поэтому он даже не расправил крылья, а лишь двумя–тремя неуклюжими прыжками поднялся выше на ветку, откуда удобнее было смотреть, и сидел, нахохлившись, с тоской заглядывая в родные окна своей квартиры.
Около полуночи Вика разделась, потушила свет и легла в постель. По тому, как резко она расстегивала кофточку, как бросала вещи куда попало, Вранцов понял: злится, что не пришел вовремя, даже не позвонил, и завтра встретит его мрачнее тучи. Если, завтра, конечно, он вернется домой…
Понемногу стал накрапывать дождь, невидимый в темноте. Вранцов заметил его по шороху капель о ветки, по легкой ряби в лужице на тротуаре, дробящей отражение фонаря. Удары капель он ощущал на шее, на голове, но только шлепки, без привычного холодка на коже. И с отчаяньем понял, что ощущает дождь, как птица, а не как человек, — и с горя заплакал. Но он не знал, слезы это жидкими шариками искрились у него в глазах или капли дождя. Он не знал еще, плачут ли птицы слезами…
II
Ночью похолодало, и дождь под утро сменился снегом. Мягкий, нежный, чуть влажный, он ниспадал, ложился на землю ласково, словно обещая после долгого осеннего ненастья благодать и покой. Понемногу все кусты, все деревья, все крыши и провода в округе, все гаражи и сараи, все деревянные скамейки, все бельевые веревки, все песочницы и качели на детских площадках — все высветлил, выбелил первый снег; и земля была светлее ночного неба.
Когда, забывшись под утро коротким сном, Вранцов снова открыл глаза и, вместо привычных бежевых обоев в спальне, увидел эту картину, этот забеленный под смуглым небом уличный пейзаж, он с новым ужасом понял, что за ночь ничего не изменилось и чудовищная эта метаморфоза с ним в самом деле произошла. То, что прежде, в сумраке ночи, еще могло показаться нелепым бредом и сном, в яснеющем свете дня предстало так реально и непреложно, будто иначе и быть не могло. Он сидел на ветке весь в перьях, съежившийся до размеров обыкновенной вороны, тогда как мир вокруг ничуть не изменился, остался прежним, таким, как всегда. Прежним для всех, но не для него. И теперь, если он хочет как–то осмыслить свое положение, сориентироваться в нем, он должен признать этот факт.