Шрифт:
Жизнь не только не стала удобнее, а, оторвавшись от прежнего, более или менее налаженного быта, здесь, посреди голых стен, всякого рода нехваток и неудобств, казалась случайной и временной, словно на вокзале или убогой дорожной гостинице. Иной раз эта новая квартира даже вызывала какую–то злобу, своими пустыми углами и голыми стенами как бы требуя от него все новых и новых усилий, все новых нескончаемых жертв.
Когда же дело дошло до покупки мебели, тошно стало от новых проблем: от очередей, на которые следовало загодя записываться, от унижений, когда доставал что–то по блату, да и денег потребовалось больше, чем он предполагал. Прежде за эти деньги можно было две таких квартиры обставить, да что толку старое вспоминать. Была мысль взять недорого подержанную мебель в комиссионке, но к роскошной квартире с блестящим паркетом это как–то не шло. Пришлось снова занять у родителей, хоть прежний долг еще не весь выплатили.
Деньги в основном зарабатывал тесть–полковник, но распоряжалась ими, как и самим полковником, теща, Эльвира Прокофьевна, предпенсионного возраста молодящаяся московская дама. И хотя Вранцов брал только в долг, брал лишь на время, все равно молчаливо подразумевалось, что это с их стороны материальная помощь. Почти всем вокруг родители подбрасывали на жизнь — вот и у них вроде так же.
Вранцов слышал однажды, как теща говорила по телефону кому–то:
«Помогаем своим, конечно. Куда же денешься? На кооператив пришлось дать…» Но что было с ней делать? Не вырывать же трубку и кричать, что не в подарок они взяли, а в долг, и что не три тысячи ушло на кооператив, а в несколько раз больше. Приходилось в бессильной ярости терпеть, торопя то благословенное время, когда можно будет с этим паршивым долгом расплатиться и больше никогда ни копейки не брать. Хотя и после этого у всех останется убеждение, что полжизни на шее у родителей жены сидел, поскольку о даче тех денег все уши прожужжали, а о возврате их едва ли кто и узнает.
Ну ладно, мебель в конце концов тоже купили, хотя все эти «стенки» с их примитивной конструкцией и поточно–массовой отделкой особого уюта в квартире не создавали. То здесь, то там торчал пустой угол, в детской вместо дивана топорщилась продавленная раскладушка, а в кабинете голая лампочка еще висела под потолком на шнуре. Не хватало светильников, драпировок, каких–то картинок на стенах, ковров, покрывал — тех простых, но необходимых вещей, которые и создают атмосферу уюта в доме. Но их тоже надо было доставать, а до этого руки не доходили, и новая квартира своим пустоватым видом пока напоминала выгородку в магазине, торгующем стандартной мебелью по образцам.
Вика днями пропадала на работе, а вечерами подрабатывала репетиторством, и как–то так получилось, что наведением уюта занялась, все в свои руки забрала тоже Эльвира Прокофьевна. Для Вранцова это было еще одним неприятным сюрпризом. Он надеялся, что с переездом на новую квартиру она будет меньше в их дела вмешиваться, но надежды эти не оправдались. С апломбом женщины, «умеющей жить», она решала все вопросы сама — покупала шторы, бесившие Вранцова своей аляповатостью, развешивала по стенам какие–то поделки, популярные во времена ее юности, и квартира понемногу приобретала не тот вид, какой хотелось, о каком они мечтали с Викой все эти годы, а нечто стандартно–обывательское во вкусе тещи. Когда, возвращаясь с работы, он заставал дома Эльвиру Прокофьевну, которая хозяйничала на кухне, Вранцову казалось иной раз, что это не его квартира, а просто у тещи появилась еще одна, в которой она позволяет им жить.
Все это подавалось как самоотверженная помощь с ее стороны, за которую «детки» опять же оказывались в неоплатном долгу. Вранцов ворчал, злился, но ничего поделать не мог. Вика соглашалась, что мать слишком вмешивается в их жизнь, вздыхала по этому поводу, даже плакала, но так повелось издавна, и изменить ничего не могла. Всю жизнь, с раннего детства, ее настраивали, что надо хорошо учиться, готовиться к службе, карьере, и она старалась — была в школе круглой отличницей, активно участвовала в общественной жизни, — а по дому ничего толком не научилась делать. Так и не преодолела до конца свою боязнь житейских проблем: уныние перед грудой белья, которое надо перестирать, перед «сложностями» готовки и домашней уборки. И когда мать брала что–нибудь из этого на себя, Вике казалось, что с ее стороны это большая услуга.
Вранцову с Викой отводилась в семье какая–то второстепенная роль, и Борька давно уяснил уже, что бабушка «самая главная», что сам он
«маленькая детка», а мать и отец тоже «детки», но только большие.
Обоих их теща так и называла «мои детки», даже при посторонних.
«Подумать только! — хмыкал Вранцов. — Добролюбов умер в 24 года,
Лермонтов и Писарев ушли из жизни в 27, Пушкин и Белинский дожили всего лишь до 37, нам же под сорок, а мы все еще молодежь. У Тургенева наши сверстники уже «отцы», а мы в их возрасте все еще «дети». Ну и времечко у нас на дворе — геронтократия какая–то!..»
Как и все дамы ее круга, Эльвира Прокофьевна накануне пенсии одевалась ярче и моднее, чем в бедной своей юности, и красила седину в какой–то странный бледно–фиолетовый цвет. «В нашем бальзаковском возрасте необходимо следить за собой», — повторяла она подхваченную где–то на службе фразу, не ведая в простоте душевной, что в бальзаковском возрасте у нее уже дочь.
В том кругу, а если по–научному, в том микросоциуме, к которому принадлежали Викины родители, служба была все — альфа и омега — и человека ценили лишь по служебному положению, которое он занимал. А поскольку молодые в служебной иерархии занимали невысокие места, то и отношение к ним было соответственное. Себя же родители отнюдь не считали стариками, полагая, что их возраст — самое то. Любили подтрунивать над молодыми, над их инфантильностью, неприспособленностью к жизни, с удовольствием вспоминая, какие сами были лихие да самостоятельные в их годы. Предполагалось, что все это по причине их личного превосходства. О каких–либо причинах иного порядка и заикнуться было нельзя.
У всех у них была трудная, полная лишений молодость, и теперь, считали они, пришло время вознаградить себя. Любили выпить и закусить, под балычок, под семужку, и особое удовольствие доставляло сознание того, что все эти деликатесы из спецбуфетов, в которые не у каждого доступ имеется. За столом не прочь были покритиковать наши недостатки, проявить иной раз либерализм, но в том лишь смысле, что слабовато ведется у нас борьба с антиобщественными проявлениями, что не мешало бы гайки подкрутить. Все эти люди на склоне лет уютно устроились среди всяческих несовершенств, и любая перестройка не сулила им ничего хорошего. Каждый из них привык, приспособился, притерся на службе так, что никаких усилий она почти и не требовала, — все крутилось по давно заведенному порядку само собой.