Шрифт:
Больше всего в тот момент я нуждался в сведениях о Помпее, и те, что я получил от пленных, оказались на поверку правильными. Когда началось сражение, Помпей со своими войсками вышел навстречу мне и моему десятому легиону. Но как только он увидел, что его кавалерия разгромлена, а его пехоту атакуют с тыла, он ускакал в свой лагерь и там, отдав необходимые распоряжения о его обороне, засел в своей палатке, будто абсолютно оглохнув и онемев, не отвечая даже на непосредственно к нему обращённые вопросы. Я мог понять его. Возможно, он предпочёл бы умереть в бою вместе со своими солдатами, но откуда знать, убьют тебя или нет? Если бы его взяли в плен, я, конечно, сохранил бы ему жизнь, но он был слишком гордым человеком, чтобы принять её в дар от меня. Помпей, по всей видимости, понял, что битву проиграл, а ведь для него даже сама мысль о разгроме казалась невыносимой. Так что, мне думается, сидя в своей палатке, он ощущал скорее удивление и ужас, нежели отчаяние. Из состояния летаргии его вывели звуки, возвещавшие начало нашего штурма. Тогда Помпей бросил и свой полудамент, и все знаки власти, взял резвого коня и в сопровождении небольшой кучки друзей ускакал из лагеря по направлению к Ларисе. Я не надеялся уже, что он согласится на мир, и послал отряд кавалерии ему вдогонку, одновременно занявшись делами уцелевших его сподвижников.
Солнце перевалило за полдень, и мои солдаты совершенно оправданно мечтали об отдыхе, но я и некоторые командиры, которых они хорошо знали, обходили их ряды и убеждали оставить пока грабёж и предпринять ещё одно усилие в этот день, чтобы сделать победу над врагом окончательной. Я им доказывал, что тогда противник окажется ещё в худшем положении. Они поняли, что я прав, и, несмотря на усталость, стали копать ров вокруг всего холма, на котором укрылись враги, таким образом отрезая их от источников воды. Вскоре противник осознал нависшую над ним опасность и двинулся вдоль горного кряжа к Ларисе и ручью Энипей. Я взял четыре легиона и прошёл за остатками армии Помпея, не выпуская их из виду, шесть миль. Стало темнеть, и враги остановились на склоне холма, спускавшегося к реке. Мои люди изнемогали от усталости, тем не менее они выполнили задачу. Уже в сумерках мои солдаты проделали земляные работы на спуске к реке, опять же перекрыв путь к воде противнику. К полуночи к нам спустилась делегация, чтобы обсудить условия капитуляции.
На следующее утро согласно моим указаниям вся поверженная армия (за исключением нескольких сенаторов, скрывшихся под покровом ночи) спустилась с холма и сдала всё своё оружие. Солдаты преклонили передо мной колени, моля о сохранении им жизни. Я велел им встать; все они были помилованы, и я приказал моим военачальникам и центурионам проследить, чтобы наши солдаты не причинили им вреда и позволили забрать своё имущество.
В битве при Фарсале мы потеряли всего около двухсот легионеров, среди них погибло около тридцати моих центурионов, превосходных солдат. Пятнадцать тысяч легионеров Помпея остались лежать на поле боя. Двадцать четыре тысячи мы захватили в плен. К нам в руки попали сто восемьдесят знамён.
Мне сообщили, что большинство важнейших лидеров противника — Лабиен, Сципион, Афраний и другие — бежали к Диррахию, где оставался Катон в качестве командующего морской базой. У них там находилось много кораблей, и для тех, кто не согласился сдаться, не составляло труда переправиться в Африку. Преследовать их дальше не было смысла, и в любом случае лучший способ добиться мира — это заняться самим Помпеем, который, как мне доложили, быстро миновав Ларису, морем направился на восток, в Амфиполь. Дальше, по моим представлениям, он должен был двинуться в Митилены, где находилась его жена; о дальнейших его намерениях я мог только гадать. Помпей мог пойти в Сирию, где его знали как величайшего завоевателя после Александра; или в Египет, где царские отпрыски имели все основания испытывать благодарность и к нему, и ко мне; или в Африку, где его ожидала другая армия и вполне вероятная поддержка со стороны царя Юбы. Каковы бы ни были его планы, мне казалось, что я должен следовать за ним по пятам, пока такая возможность будет. Не имея флота, у меня оставалась одна дорога — преследовать Помпея по суше. Я решил действовать быстро и в сопровождении конницы проходить такое расстояние каждый день, какое способны одолеть лошади. Своим легионерам я дал небольшую передышку, но через день-другой один из легионов должен был последовать за нами, держа путь на Геллеспонт.
У меня оставалось немало дел до моего отъезда из Ларисы. Я очень мало спал, расслабляясь всего на час или два. Всё время, пока продолжалась битва, я всех расспрашивал об одном из моих врагов, жизнь которого особенно хотел сохранить, и вдруг в Ларисе этот человек сам явился ко мне. Я всегда любил Марка Брута, с тех пор, когда он был ещё малышом, а у меня с его матерью Сервилией только завязывался продолжительный и славный роман, и считал, что и он любил меня тогда, когда я ещё был никому не известным молодым человеком; я помнил, как рос мальчуган и как я старался не допустить пагубного, на мой взгляд, влияния на него его дяди Катона, который являлся полной противоположностью Сервилии. И Катон во многом добился своего, но он, как мне казалось, не смог изменить мягкий характер юноши или извратить его чистый разум. Я хотел, чтобы Брут женился на моей дочери Юлии, и Сервилия страстно желала этого. Она ужасно рассердилась на меня, когда перед своим первым консулатом я сообщил ей, что у меня для дочери есть более блестящая партия: Юлии предстоит выйти замуж за самого Помпея, и этот брак станет основой всей моей карьеры. Сервилия согласилась с моими аргументами, но была всё-таки расстроена. Я купил ей самое дорогое из всех, какие продавались в Риме, украшение. Но с тех пор я ни разу не видел Брута. Я предлагал ему пост в Галлии, он отверг моё предложение. По словам Сервилии, он был прилежным молодым человеком, исполненным всяческих добродетелей и талантов, но находился под сильным влиянием дяди, Катона. Я всегда наблюдал за ним со стороны с большим интересом, и бывали времена, когда я готов был сделать его своим наследником. Всякий человек желает (и желание это не суетное) оставить после себя не только свои собственные свершения, но и кого-то — пусть это будет сын или близкий друг, — кто наверняка поддержит или продолжит его дело. Я частенько подумывал о возможных претендентах на роль моего преемника, но мне не очень-то везло в выборе. Если иметь в виду моих родственников, то я надеялся, что внук моей сестры Юлии, Квинт Педий, проявит те качества, которые я требую от своего наследника. Но Педий, прекрасный солдат, совсем не интересовался политикой. Я также мысленно обращался к своим военачальникам — Дециму Бруту и Антонию. Но у Децима недоставало воображения, а Антонию, абсолютно преданному мне человеку, не хватало стойкости. Так что я передал своё имя и большую часть имущества юному Октавию. Его отец ничем особенно не выделялся. Но моя племянница Атия хорошо воспитала его, и вот уже несколько лет как я уверился в его блестящих способностях. Это исключительно умный юноша, истинный патриот, очень честолюбивый и чрезвычайно жестокий человек. Случись мне неожиданно умереть или, куда больше, пасть от руки убийцы, это его последнее качество было бы востребовано безусловно. У Брута этого нет. Бруту свойственно действовать в периоды мира и порядка. Я, конечно, допускаю, что во имя какого-то своего принципа он может прибегнуть к насилию, но Брут никогда не станет проводить политику насилия, даже если его убедят, что только с применением такой политики он сможет отстоять свои любимые принципы. Это проблема не из лёгких. Очень важно точно знать разницу между людьми и монстрами. Я сам порой действовал — причём умышленно — с крайней жестокостью во время войны в Галлии, но я досадовал на необходимость прибегать к этому, и существуют вещи, которых я никогда не смогу сделать. Я никогда не предам друга и не стану участником предательского убийства, какие бы великие блага это ни сулило мне. Как ни странно, но я считаю, что Брут либо из самых высших соображений, либо случайно способен оказаться замешанным в деле, против которого восстанет вся его чистая натура. Такое нередко случается с людьми, кто свои понятия морали почерпнул из учебников. А я по характеру милосерден и не предам друга по простой причине: потому что я — Цезарь; а Брут и его дядя Катон для того, чтобы проявить свою гуманность, ищут прецедента или предлога для этого. Октавиана же в его стремлении к власти ничто не остановит, но, добиваясь власти для себя, он будет искренне стремиться к осуществлению моей великой цели — установлению порядка, эффективности в правлении и цивилизованности общества. Октавиан никогда не станет попусту использовать свою власть, как это сделал бы Антоний, и не откажется никогда от власти из высокомерия, как это сделал Катон и мог бы сделать Брут. Эти люди склонны думать, что сами они куда больше значат, чем данная им власть. Это опасное и наглое заблуждение. И такие эгоисты, как я или Октавий, чьи мысли главным образом заняты делами других людей, гораздо полезнее для общества, чем те эгоисты, благородные с виду, которые целиком сосредоточились на самих себе или на абстрактных понятиях вроде что такое хорошо и что такое плохо. Я отличаюсь от Октавиана большей гибкостью и меньшей жестокостью, но ещё больше я отличаюсь от тех, чьи лучшие намерения настолько искажены, что они не способны понять из-за приверженности к традициям или из пустого формализма сущности нашей жизни и эпохи. Им чужда физическая сущность мужчин и женщин, формирующих мир, который пребывает в состоянии неминуемых перемен, мужчин и женщин, которые, любите вы их, или терпите, или презираете, всё равно должны оставаться всем на свете для нас, потому что в природе существуют только скалы, растения, птицы и животные.
Эти мысли занимают меня сейчас. А тогда, встретившись с юным Брутом в Ларисе, после победы под Фарсалом, я ещё надеялся, что после того, как я простил ему его участие в войне на стороне противника, он станет моим последователем, способным понять мои замыслы, и я помогу ему продвинуться и получить власть. Теперь он один из ведущих государственных деятелей и, смею думать, испытывает чувство благодарности ко мне. Но я вижу — он не понимает меня. Если бы Брут не был столь многим обязан мне, он, возможно, стал бы моим врагом.
В Ларисе он вёл себя достойно и даже мило. Не меньше часа мы с ним прогуливались по тропе в оливковой роще. Впервые за много месяцев я был, пусть ненадолго, не среди своих солдат и не в лагере. Я обратился к нему без всяких формальностей, в дружеском тоне, хотя мы так долго не виделись, и он отвечал мне в изысканной манере. Когда я спросил его, почему он, несмотря на то, что я всегда оставался ему другом, предпочёл мне Помпея, убийцу его отца, Брут постарался ответить мне со всей искренностью, без морализаторских или политических банальностей, которыми наверняка оперировал бы его дядя, Катон. Он сказал, что ему всегда не нравился Помпей, а ко мне он был странным образом привязан с самого детства. И всё же ему показалось, что общественное устройство, на котором держалось всё, сохраняли Помпей и сенат, а мои действия угрожали его существованию. Когда он ближе узнал Помпея, Агенобарба, Сципиона и других их сподвижников, он был до некоторой степени разочарован, потому что понял, что этих людей интересуют только их собственные притязания, репутация и то, что они называли «правом на мщение». Теперь он готов обожать меня за то, что я не стал никого репрессировать, и за то, что я испытывал радость, сохраняя жизнь своим врагам. Я также заметил, что на него произвели глубокое впечатление некоторые мои планы на будущее: создание колоний, экономические реформы, справедливое управление, осушение болот, реконструкция города, улучшение дорог — тысяча всяких дел, требовавших от меня каждодневного внимания. Часто мои слова вызывали у него прилив энтузиазма. Но бывало, что на его лицо как будто опускалось облако. «Существует одна вещь, которую я называю «свобода», — сказал он, — но я не могу подыскать точного определения ей. Может ли обретение счастья и порядка вознаградить людей за её утрату?» Я в тот миг почувствовал особую любовь к этому юноше. Он выражал свои мысли в духе доктринёрства; «свобода» в наши дни, если её воспринимать как безответственную игру римских укоренившихся политических сил, привела бы не только к застою и всякого рода несчастьям, но и к такому безнадёжному положению дел в стране, при котором свободными в самом обычном смысле слова оказались бы только очень богатые люди и солдаты. Его «свобода» могла бы стать практически благовидной подменой рабства. Однако звучала в его словах и доля правды. Существует свобода, которая зиждется в основном на политической системе, и она представляет такую ценность, что без неё сама жизнь немыслима. Когда мы прогуливались в оливковой роще в Ларисе, я подумал, что мог бы убедить Брута в том, что я понимаю слово «свобода» так же, как он, и вся разница заключается в нашем семантическом толковании его. Но сейчас я в этом не совсем уверен. Его коробят те божеские почести, которые с недавних пор воздают мне, и его пугает мысль, что я приму титул «царь», хотя он прекрасно знает, что если я и претендую на собственную божественность, то никак не на самое главное в ней — не на бессмертие, и что если я позволю именовать себя царём, то причиной тому будет скорее польза государству, нежели стремление к тирании. И тем не менее я люблю его и сделаю всё возможное, чтобы его превосходные качества нашли достойное применение. В этом-то и заключается моя идея свободы.
В Ларисе мы расстались с ним друзьями. Я знал, что он не поднимет оружие против меня, и мы оба надеялись, что больше не будет сражений между римлянами, хотя понимали, что Лабиен, Афраний и Сципион, если дать им время и шанс, постараются собрать новое войско. И снова они, коль скоро возникнет такая возможность, встанут под знамёна Помпея; так что самым неотложным оставалось — и Брут это понимал — как можно скорее захватить самого Помпея или получить от него согласие на капитуляцию. И вот после очень короткой передышки я уже выехал с сильным отрядом кавалерии в погоню за Помпеем.