Шрифт:
К концу первой недели Николай Филиппович был совершенно измотан своими безостановочными соображениями о семье. Стоял тихий вечер, над морем виднелись неясные вспышки, и они тревожили Николая Филипповича. Чуть запрокинув голову, он смотрел на луну, от яркого света она казалась звенящей и не плоской, но объемной. Все соображения о собственной жизни неожиданно слились в несколько слов; он человек ничтожный, возможно, ничтожнее и жалче его нет человека во всем свете.
Да, жизнь свою он, можно сказать, доживает, и жизнь эта не сложилась. Жизнь его вышла бездарной. И это совершенно ясно — случись завтра исчезнуть, и от него ничего не останется. Нет, конечно, останутся дети, но ведь он-то полагал, что и собственное его существование имеет некую цену, он и сам собою представляет некую ценность, а не только как существо, давшее жизнь другим существам.
А кроме детей, от Николая Филипповича ведь ничего не останется. Да, несколько удачных подсказок для чужих решений, несколько находок, не изменивших ход жизни и даже ход машин, для которых они предназначались. Чужие мысли, его исполнение, то, что делал он, мог сделать любой толковый конструктор, но ведь Николай Филиппович подозревал в себе большие возможности, а они не сбылись. Он лихо замахнулся, пересилил однажды инерцию текучки, сделал машину, но где ж она? А ржавеет во дворе, бессильная противиться ударам времени и атмосферных осадков.
Так, жизнь направлена была на существование — от получки до получки, от квартала до квартала, то есть от премии до премии. Он-то объяснял это тем, что нечестолюбив, и гордился этим. Но нет, желание покоя, пойманное равновесие улитки — вот что была его жизнь.
Все было б просто, если б Николай Филиппович не знал за собой конструкторских способностей, тогда, что же, — жизнь прошел спокойно, не подличал, не унижался, не в чем упрекнуть себя. Но ведь знал — он кое-что может, но все пытался в тени отсидеться, и теперь — проспал, профукал жизнь. И возврата ей нет. Она одна, и пора с этим смириться.
Но в том и дело, что смириться-то Николай Филиппович и не хотел. Ему было сейчас и стыдно, что он сдался судьбе досрочно. Говорил — плетью обуха не перешибешь. Да, возможно, и не перешибешь, но всякий человек, однако, за дело свое должен стоять до конца, чтоб в дни, когда он завис над пропастью — в дни последние, — не в чем было упрекнуть себя. Ах, как легко носить печать поражения на челе. Сейчас и догадка выклевывалась у Николая Филипповича — а ведь еще есть некоторое время, и дело твое не вполне проиграно, пока ты не смиришься с навязанной тебе сладкой ролью неудачника. Да и кроме того, это был единственный теперь шанс Николая Филипповича доказать себе, что жизнь он проиграл не до конца.
Потому что было еще одно открытие, которое делало жизнь Николая Филипповича еще ничтожнее. Он обнаружил, что не скучает по семье. Правда, он оторван от нее всего неделю, но прежде-то начинал скучать в первый же вечер.
Более того, он понимал, что любовь его к Людмиле Михайловне была какой-то странной. Ведал ли он, юнец, страдания по Людмиле Михайловне до женитьбы? А не ведал. Горд был, что из всех сокурсников она избрала именно его и, следовательно, человек он достойный. Но страдал бы, оставь она его тогда? Ну какая же это любовь без страдания, ревности, боязни, что вот эта чудом пойманная штука ускользнет и ты не в силах будешь пережить эту утрату? Да, дружба, уважение, и человек Людмила Михайловна, без сомнения, вернейший, а только это не любовь, а что-то уж другое.
Просвистела жизнь, оглянуться, поди ж ты, не успел, и все, оказывается, впустую. Без падений, но и без взлетов, без унижений измен, но и без любви. Прошла насквозь, оставив лишь горечь одиночества.
Но как, скажите, смириться с этим, когда стоит душный южный вечер и до ночной прохлады не близко, когда полная луна струит яркий свет, когда поют цикады, вспыхивают огни над морем и по доплывающим с турбазы песенкам понимаешь, что где-то идет чужая юная и неюная жизнь, полная надежд если не на долгий срок, то хоть на сегодняшний вечер, жизнь, чуждая разочарований навсегда, умеющая утешиться эрзацем надежды — сиюминутным весельем; как смириться, что жизнь твоя не сложилась, что вышел из неповторимой феерии пустой звук, шептунок, осторожный закулисный шорох, смирись, смирись.
Заснул, проснулся, глаза протереть не успел — занавес падает. Пожалуйте к вечернему чаю.
И лишь одно соображение как-то утешало Николая Филипповича: а ведь он сознательно впустил в душу смелость открытого взгляда на прожитую жизнь, смелость, на которую люди в повседневности не отваживаются, потому что дальше привычная жизнь длиться не сможет. Николай Филиппович хотел ужалить душу непоправимо, смириться с собственным поражением и ничтожностью, но это лишь для того, чтоб страдания одиночества не давали вспомнить Антонину Андреевну, помогли бы забыть ее.
Потому что если смириться и забыть ее не удастся, потому что если ты дашь обволочь себя надеждам, что не все утрачено и что тоска одиночества небескрайна и для нее возможны пределы, то ждут тебя страдания и беды неизмеримо большие, и в них скрыт будет главнейший позор, главнейшее поражение. Хоть вял, хоть управляем твердой рукой, но все ж ты в игре, хуже всего оказаться в ауте при стечении больших толп зрителей.
Он рассчитывал на принятие какого-либо верного решения, но то был самообман, то была тщетная надежда — он по-прежнему был болен Антониной Андреевной, и память его была постоянно ею полна. Он вспоминал вечерние прогулки, перебирал протекшие разговоры, но всего чаще вспоминал собственное нетерпение: вот он взведен, словно жизнь его решается в этот вечер, ждет Антонину Андреевну, вот она появляется в размытом воздухе, вот ее движения словно бы замедлились — слом прозрачной этой среды, — вот Николай Филиппович бросается к ней, вот оно, сладостное предощущение неразрывного объятия.