Шрифт:
Когда она очнулась, то долго не могла понять, что с ней и где она: полумрак, низкий потолок, люди суетится над нею. Врач, с которой она работала все это время, успокаивала ее, что это сейчас такая повсеместная женская доля, но Валентина Ивановна не понимала, какое отношение слова эти могут иметь к ней, потому что с мужем ее ничто и никогда не может случиться, и это, без всякого сомнения, ошибка, но само воспоминание об ошибке было так мучительно и Валентина Ивановна была так ослаблена голодом, что она снова упала. Так повторялось несколько раз.
Она не могла видеть людей, не могла слышать слов утешения, — люди словно сговорились верить в эту нелепую ошибку. Валентина Ивановна видела, как на ее глазах война губила людей снарядами и голодом, это могло случиться с ней — ее жизнь для нее особой ценности не имела, и лечить людей вместо нее будет другой врач, — но если она вместе с другими людьми поверит, что война погубила и ее мужа, значит, и верно, его больше нет, а этого быть не может, потому что «я его так любила, и он был для меня всем, жизни без него я не представляла».
А в июне сорок второго года Валентину Ивановну с матерью и сыном эвакуировали в тыл — она не хотела уезжать, считала, что самое тяжелое позади и теперь следует дотерпеть до конца, и потом, если Евгений Борисович вернется домой, как он ее найдет? Но был приказ вывезти почти все гражданское население, уцелевшее после той зимы. Баржу, на которой они плыли, бомбили, и Валентина Ивановна обняла и прикрыла собой сына и мать, чтоб погибнуть либо вместе с ними, либо прежде них, но беда пролетела стороной, и тогда Валентина Ивановна поняла, что судьба дала ей долгую жизнь, и поэтому следует все перетерпеть и все запомнить, — ее память будет еще необходима.
В ноябре сорок пятого года они вернулись в Ораниенбаум. Несколько лет Валентина Ивановна заведовала городской поликлиникой, «но вы же знаете, я никогда не была начальницей, я всегда была рядовой», и как только дали замену, она вновь стала участковым терапевтом. В те, да и в последующие, годы лечение людей было не только главным делом Валентины Ивановны, но и спасением ее.
Валентина Ивановна боялась что-либо узнавать о муже, все верила, что он жив, что случилось чудо, ведь подробностей она не знает, только похоронка, но ведь бывали случаи: вдруг спасся, вдруг ошибка, он был тяжело ранен, попал в плен — мало ли чудес случается на свете.
Почти каждую ночь слышала она звонок и торопилась отворить дверь — вот вернулся наконец, не мог не вернуться, ведь она так его ждет — но за дверью было пусто.
Однажды к ней на прием (уже в начале пятидесятые годов) пришел Владимир Владимирович Лагутин, он был на «Гордом» в день гибели, не покинул бы корабль, если б не приказ командира, спасся чудом, и теперь пришел узнать, не родственница ли Валентина Ивановна его командира.
Впервые Валентина Ивановна узнала подробности гибели корабля. Лагутин видел, как ушли на дно вместе со своим кораблем оставшиеся на нем моряки, — надежда на чудо исчезла.
— Владимир Владимирович, как же так? — сказала Валентина Ивановна. — Больше десяти лет прошло, а никто ничего не знает? Ведь это несправедливо. Пришла пора все рассказать.
С того дня устранение этой несправедливости — забвения, хоть и временного, — стало главной заботой Валентины Ивановны.
Конечно, о собственной памяти что и говорить — дня не проходит, чтобы Валентина Ивановна не вспомнила Евгения Борисовича, не посоветовалась с ним. Они прожили вместе всего четыре года. Если же собрать время, что они провели друг с другом, то, пожалуй, и с полгода не наберется, а прошло уже сколько лет после его гибели. Но Валентина Ивановна помнит каждый разговор и каждую шутку Евгения Борисовича — вот они в парке сидят, и он читает про первый бал Наташи Ростовой; вот электричка везет их поздно вечером из театра, вагон пуст, окно отворено; вот промелькнуло озерцо у Стрельны, мужчина и женщина купаются, воздух разрежен, облака у горизонта розовы от скатившегося в залив солнца; и сейчас, когда Валентина Ивановна проезжает Стрельну, то вспоминает то возвращение из театра — вот остановилось время, и остановилась электричка, и мужчина и женщина все купаются в озере, и озеро хранит вспышки вечернего солнца, но время трогается далее, тая в себе возможность исполнения надежд, ловко закручивая начала и еще более ловко обрубая концы, облака розовы, память не знает покоя, а утраты — забвения.
После бескрайней беды, после утрат тех лет, впитавшихся во всякое сердце, кто бросит камень в человека, пытающегося изменить свою сиротскую либо вдовью долю. Но вместе с тем представляются истинными библейские слова о том, что человек жив, покуда о нем помнит хоть одна живая душа. Да кто ж это, отлетая, хоть на мгновение не утешится тем, что и через тридцать пять лет тебе не выйдет забвения, и ежедневно, даже ежечасно будут вспоминать тебя. Нет, разумеется, существа, способного подтвердить общую эту мысль, но нам, со стороны, представляется, что это способно утешить в горькие мгновения прощания.
«Неужели вы думаете, что я не хотела семейного счастья или что мне не было горько одиночество? Еще как горько было. Но не только в поступках, даже в мыслях я не пыталась изменить положение. Кто ж не хочет быть счастливым? Но невозможно было даже представить, что кто-то будет находиться в этой комнате и сидеть в кресле, где сидел Евгений Борисович, и листать ту же книгу, что читал он, и касаться моей руки, как касался Евгений Борисович, — это просто невозможно».
Валентина Ивановна нашла людей, которые служили с Евгением Борисовичем, и просила написать ей все, что они знают о муже и «Гордом».