Шрифт:
– Помилуй, Ирина, что ты говоришь! И платье это премилое… Оно мне еще потому дорого, что я в первый раз в нем тебя видел.
Ирина покраснела.
– Не напоминайте мне, пожалуйста, Григорий Михайлович, что у меня уже тогда не было другого платья.
– Но уверяю вас, Ирина Павловна, оно прелесть как идет к вам.
– Нет, оно гадкое, гадкое, – твердила она, нервически дергая свои длинные мягкие локоны. – Ох, эта бедность, бедность, темнота! Как избавиться от этой бедности! Как выйти, выйти из темноты!
Литвинов не знал, что сказать, и слегка отворотился…
Вдруг Ирина вскочила со стула и положила ему обе руки на плечи.
– Но ведь ты меня любишь? Ты любишь меня? – промолвила она, приблизив к нему свое лицо, и глаза ее, еще полные слез, засверкали веселостью счастья. Ты любишь меня и в этом гадком платье?
Литвинов бросился перед ней на колени.
– Ах, люби меня, люби меня, мой милый, мой спаситель, – прошептала она, пригибаясь к нему.
Так дни неслись, проходили недели, и хотя никаких еще не произошло формальных объяснений, хотя Литвинов все еще медлил с своим запросом, конечно, не по собственному желанию, а в ожидании повеления от Ирины (она как-то раз заметила, что мы-де оба смешно молоды, надо хоть несколько недель еще к нашим годам прибавить), но уже все подвигалось к развязке, и ближайшее будущее обозначалось ясней и ясней, как вдруг совершилось событие, рассеявшее, как легкую дорожную пыль, все те предположения и планы.
VIII
В ту зиму двор посетил Москву. Одни празднества сменялись другими; наступил черед и обычному большому балу в Дворянском собрании. Весть об этом бале, правда в виде объявления в "Полицейских ведомостях", дошла и до домика на Собачьей площадке. Князь всполошился первый; он тотчас решил, что надо непременно ехать и везти Ирину, что непростительно упускать случай видеть своих государей, что для столбовых дворян в этом заключается даже своего рода обязанность. Он настаивал на своем мнении с особенным, вовсе ему не свойственным жаром; княгиня до некоторой степени соглашалась с ним и только вздыхала об издержках; но решительное сопротивление оказала Ирина. "Не нужно, не поеду", – отвечала она на все родительские доводы. Ее упорство приняло такие размеры, что старый князь решился наконец попросить Литвинова постараться уговорить ее, представив ей, в числе других "резонов", что молодой девушке неприлично дичиться света, что следует "и это испытать", что уж и так ее никто нигде не видит. Литвинов взялся представить ей эти "резоны". Ирина пристально и внимательно посмотрела на него, так пристально и так внимательно, что он смутился, и, поиграв концами своего пояса, спокойно промолвила:
– Вы этого желаете? вы?
– Да… я полагаю, – отвечал с запинкой Литвинов. – Я согласен с вашим батюшкой… Да и почему вам не поехать… людей посмотреть и себя показать, прибавил он с коротким смехом.
– Себя показать, – медленно повторила она. – Ну, хорошо, я поеду… Только помните, вы сами этого желали.
– То есть, я… – начал было Литвинов.
– Вы сами этого желали, – перебила она. – И вот еще одно условие: вы должны мне обещать, что вас на этом бале не будет.
– Но отчего же?
– Мне так хочется.
Литвинов расставил руки.
– Покоряюсь… но, признаюсь, мне было бы так весело видеть вас во всем великолепии, быть свидетелем того впечатления, которое вы непременно произведете… Как бы я гордился вами! – прибавил он со вздохом.
Ирина усмехнулась.
– Все это великолепие будет состоять в белом платье, а что до впечатления… Ну, словом, я так хочу. – Ирина, ты как будто сердишься?
Ирина усмехнулась опять.
– О нет! Я не сержусь. Только ты… (Она вперила в него свои глаза, и ему показалось, что он еще иикогда не видал в них такого выражения.) Может быть, это нужно, – прибавила она вполголоса.
– Но, Ирина, ты меня любишь?
– Я люблю тебя, – ответила она с почти торжественною важностью и крепко, по-мужски, пожала ему руку.
Все следующие дни Ирина тщательно занималась своим туалетом, своею прической; накануне бала она чувствовала себя нездоровою, не могла усидеть на месте; всплакнула раза два в одиночку: при Литвинове она как-то однообразно улыбалась… впрочем, обходилась с ним по-прежнему нежно, но рассеянно и то и дело посматривала на себя в зеркало. В самый день бала она была очень молчалива и бледна, но спокойна. Часу в девятом вечера Литвинов пришел посмотреть на нее. Когда она вышла к нему в белом тарлатановом платье, с веткой небольших синих цветов в слегка приподнятых волосах, он так и ахнул: до того она ему показалась прекрасною и величественною, уж точно не по летам. "Да она выросла с утра, – подумал он, – и какая осанка! Что значит, однако, порода!" Ирина стояла перед ним с опущенными руками, не улыбаясь и не жеманясь, и глядела решительно, почти смело, не на него, а куда-то вдаль, прямо перед собою.
– Вы точно сказочная царевна, – промолвил наконец Литвинов, – или нет: вы, как полководец перед сражением, перед победой… Вы не позволили мне ехать на этот бал, – продолжал он, между тем как она по-прежнему не шевелилась и не то чтобы не слушала его, а следила за другою, внутреннею речью, – но вы не откажетесь принять от меня и взять с собою эти цветы?
Он подал ей букет из гелиотропов.
Она быстро взглянула на Литвинова, протянула руки и, внезапно схватив конец ветки, украшавшей ее голову, промолвила:
– Хочешь? Скажи только слово, и я сорву все это и останусь дома.
У Литвинова сердце так и покатилось. Рука Ирины уже срывала ветку…
– Нет, нет, зачем же? – подхватил он торопливо, в порыве благодарных и великодушных чувств, – я не эгоист, зачем стеснять свободу… когда я знаю, что твое сердце…
– Ну, так не подходите, платье изомнете, – поспешно проговорила она.
Литвинов смешался.
– А букет возьмете? – спросил он.
– Конечно: он очень мил, и я очень люблю этот запах. Mersi… Я его сохраню на память…