Шрифт:
Настасья прикрутила лампу-молнию и, вздыхая и позевывая, улеглась на скрипучую кровать. Стало темно в избе и тихо. Из рукомойника, цокая и булькая, капала вода в лохань. Трепетали во тьме хвостатые красные соблазны, кто-то помахивал-веял легким ветерком. Сквозь стекла проступали толпы звезд, месяц плавно подплывал к окну. И вместе с ним неспешно проходило время. Скоро, пожалуй, возгаркнут в полночь петухи. Возгаркни, возгаркни, петушок, да только, чур, не громко: кого не надо, не буди.
— Настя, — чуть слышно, однако с тугим каким-то пылом позвал зачарованную тьму Еруслан Костров.
— Чего тебе? — нетерпеливо скрипнула кровать от легкой дрожи.
Вновь стало тихо и настороженно, лишь шорохи шуршали где-то под шестком, за печкой. Это колдуновы черти ошаривали темноту, ковали черные блудливые грехи.
— Настя… Зазнобушка…
— Ты не вздумай ко мне под одеяло… Я раздетая…
— За кого ты меня принимаешь. Что ты… Я не фулиган какой… — продышал адским жаром Еруслан Костров и тихонько свесил со скамейки ноги. — Настя…
— Я тебе дам Настю, — с хриплой угрозой, задыхаясь, проперхал мельник под столом. — Ты думаешь, я сплю? Нет, врешь… Отойди-подвинься.
Сердце Еруслана упало прямо в прорубь, в лед. Он опять положил ноги на скамейку и в тихой ярости смежил глаза.
И снова проходило время. Возгаркнул, всхлопал крыльями петух, за ним — другой и третий. Месяц вплотную подкатил к окну, сначала одним глазом заглянул, затем уставился в избу всем, ледяным своим загадочным лицом: а ну-ка, кто тут? Эй вы, эй…
Тихо. Только мельник захрапел, не стесняясь, по-хозяйски громко. Кровать молчит, скамья молчит, не скрипнут, спят. Лишь неугомонные капельки живут: цок да цок — насмешливо падают в лохань. Прошло полчаса иль час, как одна минута.
— Это, должно быть, он в бреду… Настя, чуешь?
— Известно в бреду… А ты разуйся да на цыпочках…
— Не учи, — сладко прошептал борец и закорючил ногу, чтоб стащить измазанный в грязи сапог. — Сейчас, сейчас…
— Я тебе дам — сейчас, — оборвал храп мельник. — Я не погляжу, что ты силач, я тебя так обхомутаю, такую килищу куда надо посажу, спины не разогнешь… Ты, я вижу, охоч до баб… Крокодил паршивый… Гад. Ты думал перепить меня да бабой завладать. Ан, фига. Меня сам черт не перепьет…
Мельник говорил невнятно, тихо, как бы рассуждая сам с собой. Может, и вправду бредил?
— Эй, хозяин! — громко окрикнул Еруслан Костров.
Но вместо ответа колдуновский крепкий храп. А ночь, погоняя звезды, месяц, шар земной, негромко катила и катила к востоку, к солнцу, в собственную смерть.
Под пуховым одеялом обрывки голых снов, жар, зной, а Настя истомилась, истряслась, как в зимнюю стужу уцелевший на осине лист. Эх, эх, что же это, что?
— Слушай, — узывно шепчет она, приподымаясь на подушке. — Как тебя? Голубчик мой…
И вот два мужественных храпа плавают в избе: погуще и пожиже, да шаловливые лешенята по углам пускают шепотки.
Вздыхает Настя.
А борец чует: лихом черным подполз к нему колдун. Глаза горят, как фонари, зубы по аршину. "Погиб я: сейчас заворожит", — думает борец. "Сейчас заворожу", — шепчет мельник. "Вали, вали, — фыркает влажной хряпкой бычка-трычка, — а я его рогом долбану". И чувствует борец: стал хомутать его колдун, сорок болезней припустил и сразу три килы. Еруслан заметался, застонал, колдун замычал, как бык, а бык всхохотал по-человечьи. И все пропало: нет. быка, нет мельника, нет трех кил. И лежит Еруслан под пуховым одеялом, зной, жар, Настя обнимает его сильными руками, шепчет:
— Эх, ты… Давно бы так… Любименький…
— Ах, вот как тут!.. — прогнусел мельник. — Устроились…
— Ударь его, лягни наотмашь, двинь ногой! — приказывает Настя.
Борец натужился, с силой лягнул в пустое место и грузно пал со скамейки на пол.
Месяц далеко перешагнул, месяц успел подплыть к третьему окну и заглядывал на пуховую кровать Настасьи. Сердито поднялся с полу, заглянул на пуховую кровать и Еруслан Костров. "Эге-ге, — присвистнул он. — Устроились прилично". Под лучами обнаглевшего месяца все заголубело, зацвело нездешним мертвым цветом: поблескивал, выпучив брюхо с краном, омертвевший самовар, блестели, как обледенелые кресты на кладбище, опустошенные бутылки, медный рукомойник улыбался, как мертвец. А на кровати, на взбитых подушках лебяжьего пера, устало почивали мельник с Настей. Месяц, посмеиваясь чисто выбритым лицом своим, щедро сыпал на них потешные, путаные сны.
Ошалевший Еруслан Костров поскреб бока, прихрякнул, тупоумно поводил сонными бровями, сказал: "Да, да" — и с озлоблением повалился на скамейку.
Петр Петрович Самохвалов, коль скоро дело коснулось его личных интересов, сразу примирился с советским строем и подал на Роберти фон Деларю в народный суд. Судейский канцелярист зарегистрировал его бумагу во входящий дословно так: "О даче 100 рублей денег под слона, который сшит из картофельных мешков с верчением хвоста пьяным нищим Лукою Дыркиным".