Шрифт:
— «Стерва ты, сукин сын… Ты меня в Харькове публично на обе лопатки положил и реванш не хотел дать… Реванш! Согласен?!»
— «Согласен», — говорю.
Он сбросил в два счета пиджак, жилетку, рубаху, подтянул штаны, разулся, — и я разулся, согнул голову да на меня быком. Сгреблись. А во всю комнату ковер, удобно действовать. Чувствую: его силенка балла на три послабже моей, а я этого не предвидел и нажрался, дурак, пива, страсть как опучило живот. Ну, ничего, даже лучше, про вагоны помню, надо, думаю, поддаться ему. А он:
— «Чур, в поддавки не играть!»
Черт с тобой. Стал я тогда в роль входить помаленьку, кровь борца во мне заиграла, про все забыл. «Эх, несмотря на пиво, грохну-ка я его, греческого дьявола!» Сюда рывок, туда рывок, обманул, поймал да хлоп! В момент на обе лопатки, как бревно, и сам лбом об пол, аж искры из глаз, и сразу вспомнил: «Два вагона… Миллиарды пропадут!» Чуть приослаб нарочно, глядь: славу богу, уж он на мне верхом сидит. Потом вскочил:
— «Руку, товарищ! Ну, какое дело-то? Говори!..»
Я ему бумагу. Он прочел в голом негляже, и кровь в три ручья текет из носу, а между прочим, положил весьма приличную резолюцию: «Немедленно предоставить, приняв во внимание развитие торговли». Я с радости и сапоги забыл. Вот, брат Михрюков, какой сужет греческий вышел.
А Михрюкова развезло совсем. Он плакал, вытирал слезы салфеткой и слюняво бормотал:
— Господи, боже мой… Какие хорошие люди. А? Евсей Кузьмич!.. Ангел ты нечеловеческий… А? Кровь текет, а он пишет… Дай бог новому режиму. Пишет и пишет! А? Евсей Кузьмич…
— Да, брат… Пишет. А ты не плачь, пей! Чего скулишь?..
— Как же мне, Евсей Кузьмич, не плакать, ежели у меня тоже был сужет! Подарил я для уважения господину исправнику рыбку, ну, правда, чуть с душком, потому — жара, зной! Через часок призвали меня, заорали, затопали:
— «Это, — говорят, — разве щука? Она прокисла вся».
— «Никак нет, — говорю, — ваше высокоблагородие, даже совсем живая была…»
— А они схватили щучину-то в обе руки, вроде как сужет, да хрясь мне в физиономию личности… А?.. При новых правах из обеих ноздрей кровь рекой валит, и то пишет… А тут щукой паршивой… по человеческой морде, в рыло… А?.. Обида! Обида!!
Михрюков горько завыл и повалился головой на стол.
— Постой, постой… Чего ты хрюкаешь, как баран на цыпочках, — захмелевшим голосом сказал борец; его глаза плаксиво замигали, и медное лицо одрябло вдруг. — Нет, ты погоди новые-то права хвалить. Бывало, до революции, взятку дал, и свято. А тут… а тут пришел я к греку благодарность принести… Хвать — а его уж коленкой под филе… Коммунист на его месте… Вагонов мне не дали, конечно… И вот, Михрюков, голубчик мой, замест выгодной коммерции в цирк еду… Это при моей-то одышке… А? Не горько?!
Борец всхлипнул, уткнулся в широкие, как лопата, ладони и тоже заплакал.
СПЕКТАКЛЬ В СЕЛЕ ОГРЫЗОВЕ
Военная страда окончена, и красноармеец Павел Мохов опять в родном своем селе Огрызове.
Была весенняя пора, все цвело и зеленело, целыми днями тюрликали в выси жаворонки, а по ночам пели соловьи. Навозница кончилась, до сенокоса еще далече, крестьяне отдыхали, справлялись солнечные праздники: Николай вешний, троица, духов день — с молебнами, трезвоном колоколов, крестными ходами, бесшабашной гульбой и мордобоем.
— Вот черти! Живут, как самая отсталая национальность, — возмущался Павел Мохов. — Ежели с птичьего полета по-глядеть, то революции-то здесь и не ночевало никакой. Позор!
И, недолго думая, образовал театральный кружок-ячейку.
Народ ничего не понимал, в члены записывались очень мало. А когда дьячок пустил для озорства слух, что записавшимся будут селедки выдавать, в ячейку привалило все село, даже древние старцы и старухи.
Председатель Павел Мохов рассмеялся и колченогой старушонке Секлетинье задал такой вопрос:
— Хорошо, я тебя, бабушка, зарегистрирую. Вот тебе роль, играй первую любовницу. Можешь?
— Играй сам, толсторожий дурак, — зашамкала бабка, приседая на кривую ногу. — Подай мои селедки, что по закону причитается… Три штуки.
Вообще было много хлопот с кружком. Потом наладилось. Через неделю разыграли в школе веселый фарс, крестьяне хохотали, просили еще сыграть, сулили платить яйцами, молоком, сметаной.
Сам же Павел Мохов к сцене совершенно непригоден: терял себя, трясся, бормотал глупости, а театр ужасно любил. Поэтому на солдатских спектаклях в городе ему обычно поручалось стрелять за кулисами из револьвера. И уж всегда бывало грохнет момент в момент.