Шрифт:
Нет, не может быть, чтобы в работе Андрея присутствовал торговый счет. Это у него просчет вышел. Это лишь от неопытности. Это он ищет себя. Попытался написать вещицу в одной манере, теперь ищет манеру иную, а потом он попробует еще что-то. Начинающий литератор, он пытается поймать собственную жар-птицу. О, все будет хорошо. Нужно быть строгим, но ни в коем случае не высокомерным.
И тут среди этих самоутешений я похолодел от простейшей догадки: а ведь этот вариант Андрей считает окончательным, и он уже снес повесть в редакцию.
Я заглянул в рукопись и увидел то, на что прежде не обратил внимания: Андрей принес мне второй или третий машинописный оттиск, но не первый. А где же первый? Андрей знает, что я не стану портить страницы, почему же не принес первый оттиск? Мне все равно, но все же почему не первый? Он что, в редакции?
Этого, конечно же, быть не могло. Потому что тогда получалось, что мое мнение для Андрея — дело десятое. Или же он заранее знает, что я скажу, и заранее с моим мнением не согласен. Этого не может быть. Первый оттиск оставил он себе, чтоб еще немного поправить. Еще разок пройтись по нему, хотя бы взглядом.
Да, я утешал себя как мог. Ум мой услужливо подсказывал, что это лишь нечистые мои подозрения, у Андрея порывы самые благородные, но сердце переполнила такая горечь, что оно заныло.
Да, горечь была такая, словно моя жизнь враз и безнадежно пропала (о! господин Войницкий, смилуйтесь и простите!), а сердце ныло так, словно отлетающие надежды решили на прощание сдавить его, ласково, но неотступно.
Так что перед сном я ахнул ложку валерьянки. И долго ворочался, пытаясь найти позицию, в которой сердце перестало бы ныть.
20
Утром, когда я собирался на работу, и на работе в суете начала дежурства — сдача наркотиков, получение лекарств — я как-то забыл о вчерашнем чтении и нытье сердца. Но стоило мне сесть в машину, как что-то снова вступило в сердце — нет, не нытье даже, но какая-то холодная тоска.
Так что я вспомнил сказку Андерсена — льдинка попала в сердце, и оно леденеет, все вокруг заливая тоской. Словно бы я не взрослый здоровый дядька, а нервная юная барышня, впервые разочаровавшаяся в любви. И так было в сердце холодно и пусто, что я готов был тихо постанывать. И все ерзал на сиденье, пытаясь найти удобное положение, чтоб растопить лед в сердце.
Старался отключиться, на вызовах, понятно, забывал о своих тревогах, но, как назло, день был спокойный. До семи часов только три раза и прокатился.
Но зато в семь часов!
Поступил тревожный вызов из Кашина — мальчик прыгнул с крыши и напоролся на колья забора.
Я схватил сумку и к выходу.
— Погодите, Всеволод Сергеевич, — сказала диспетчер. — Нет машины.
— А где моя?
— Наташа уехала.
— А где ее?
— На яму встала. И одна поехала на заправку. Сейчас придет.
— Ну, вы даете. В самый нужный момент прокол. Как всегда.
— Ну, подождите.
Какое-то непереносимое нетерпение вселилось в меня. Я то садился на топчан, то вскакивал с него, то метался по комнате, как по клетке. Понимал — там что-то серьезное, а я не могу выехать. Ну, я ему завтра дам! Ему — это, понятно, Алферову. Поздняя осень, вечернее время, всегда много вызовов, а он не может подстраховаться машиной. Там, возможно, мальчик висит на заборе, а я торчу здесь и не могу выехать.
Наконец, гуднула машина, и я выбежал.
— Что так долго? — спросил у шофера.
— Кончился бензин на нашей станции. Пришлось ехать в Губино. Зато оба бака заправил.
— Тогда резвее. С мигалкой и максимально.
— По такой дороге не разгонишься.
Да, больше пятидесяти километров делать по этой дороге было нельзя. Дорога чуть подмерзла, и был густой предморозный туман, тягучий и липкий.
Доехали до Кашина. Нас встречали. Велели подъезжать к дому со стороны поля. У забора толпились люди. На пальто, брошенном на землю, скорчившись, поджав ноги к животу, лежал мальчик лет двенадцати, худенький, бледный, с впечатанной гримасой боли.
— А почему в дом не внесли?
— Не дает. Кричит.
Он прыгал с крыши на сарай, поскользнулся и упал на колья забора.
— Ты слышишь меня, дружище?
— Слышу, дядя.
— Я тебя сейчас внесу в машину. Потерпишь?
— Больно.
— Носилки! — крикнул я шоферу.
Мальчик стонал, не давая дотронуться до груди и живота. Ран не было, только ссадины, но это не утешало: могли быть и переломы ребер, и разрыв легкого, и селезенки — могло быть все.
— Кто мать? — спросил я, выглянув из машины.