Шрифт:
«Рожон, — удивился я самому себе, — с кем ты связался? Мозги тебе отшибло?..»
Я взял его сзади за шею — у него глаза на лоб полезли, я умею так за шею брать, чтобы глаза на лоб лезли:
— А двоих убьешь? За двоих получишь, как за целый дом.
Он попробовал крутануть головой, не смог, но попробовал: «Нет».
— Тогда все, — разжал я пальцы и подтолкнул его к двери. — Выметайся.
Он не выходил. Стоял у дверей, потирая шею и зажмуривая глаза, пытаясь глаза в глазницы вернуть. Потом сказал так, по–детски, как на конфеты попросил:
— Слушай, дай мне кого–нибудь убить. Не дашь, тогда убью тебя. Не знаю как, но убью.
Кроме детей, такие жалостливые интонации только у голубых проскакивают. «Падлой буду, землю есть буду, брать…» — а у самого шило в рукаве.
Убить меня он не мог ни при каком раскладе, и, все–таки многое повидав и узнав в жизни, я знал, что такое упорство. Передо мной — с вылезшими на лоб глазами и детскими разговорами — стоял упертый мужичок. А значит, если не в эту минуту, то в следующую — готовый на все. Не воспользоваться таким было бы ошибкой…
С посланцем из Питера ему не справиться. Если оттуда послали человека, то такого, который дюжину бабыбов уложит.
Я уже чуть не додумался взять его с собой в Копенгаген, против шведа использовать, если ему все равно, кого убивать, лишь бы не женщину. И в Копенгагене, в отличие от Мальме, я с ним не светился: в ресторане с ним не завтракал, за гостя своего не выдавал… Но он, как будто угадав, про что я думаю, опередил меня:
— В Данию не поеду. Тут я хоть на каких–то правах, а там совсем без прав.
На каких он тут правах?..
Не потому, что он уперся, а потому, что еще не сложилась во всех деталях схема разборок со шведом и посланцем, я поехал в Копенгаген, до завтра оставив своего гостя в номере отеля «Хилтон», откуда открывалась панорама всей Европы.
Назавтра, вернувшись в Мальме и торопясь, потому что была уже половина шестого, в отель, я из толпы у фонтана увидел Бабыба, который подходил к какому–то всему блестящему фраеру с пакетом, и по тому, как он не бочком, не оглядываясь, а решительно и уверенно шел, я понял, что сейчас что–то произойдет, но не думал, что они, фраер с Бабыбом, сойдясь, схватятся за пистолеты — и Бабыб, как это ни удивительно, успеет выстрелить первым. Это на самом деле чудо, что он успел выстрелить первым, потому что Наташа в фраере с пакетом, которого завалил Бабыб, узнала питерского посланца…
Вот тебе и Бабыб.
С вокзала, где, дрожа, потому что все видела своими глазами, ждала меня Наташа, я позвонил своему адвокату в Стокгольм и сказал, что для него в Мальме есть работа.
Святослав
Я не похож был на убийцу, даже на бандита обыкновенного вряд ли тянул, так, бродяга, который подошел и спросил, можно ли прикурить?.. Нет, я не спросил, у меня сигарета была в левой руке, а правой я показал, что прикурить хочу, пальцами щелкнул… Он полез в карман, чтобы достать зажигалку, такую игрушку, зажигалку–пистолет, на небольшой маузер похожую, а я из пиджака, из нагрудного кармана настоящий пистолет достаю, который он, наверно, за игрушку–зажигалку принял, только побольше, чем у него, и я как будто встречно хочу дать ему прикурить — он, значит, мне, а я почему–то ему, поэтому он подумал, я в его глазах прочел: «Что за цирк? Припыленный, мужик, что ли?..» — а я ровненько посередине лба ему, над переносицей, как раз туда, где индусы тики свои ставят, выстрелил. Он не понял ничего, удивился только: «Вот е-мое…»
Ему не повезло. Не только потому, что по шведскому городу Мальме он с красно–зеленым пакетом, с нарисованным на нем трактором «Беларусь» шел, а вообще не повезло. А могло бы повезти. Мы никогда бы могли не встретиться, если бы я не подался в Швецию, где подловили меня в Мальме на завтраке в ресторане отеля «Хилтон» — и я познакомился с Рожном.
Меня в Стокгольме один цыган научил этому: заходишь утром в ресторан отеля, когда там завтрак, с таким видом, будто ты в этом отеле живешь, и набираешь со шведского стола еды, сколько захочешь. Еще и с собой бутербродов на целый день набрать в карманы можно, никто не следит.
Одежда только надо чтобы была более–менее… Не смокинг, но и не лохмотья, как на мне. Поэтому официант в «Хилтоне» ко мне и прицепился.
Если словят, то что же: подержат — и отпустят, потому что в тюрьме ты дороже им обойдешься, чем, пару бутербродов украв, на воле. Но мне нельзя было попадаться, потому что если словят, то депортируют: я убежал из лагеря. А убежал потому, что мне отказали в политическом убежище, а значит, все равно бы депортировали.
Звучит страшно: лагерь. Тепло, сыто. Жил я в отдельной комнате, от квартиры все равно отличается — кухня с туалетом в коридоре. Живешь на всем готовом, а тебе еще и деньги каждый месяц дают, как беженцу. По шведским меркам — мелочь, но в Волковыске я за такую мелочь отцовский дом продал.
Я в Волковыск из Минска вернулся, веру потеряв. Во все. Потому что потерял женщину, которую любил и которая сказала однажды, что из–за меня и всех этих самых недоразвитых, как я, она потеряла лучшие свои годы, молодость, женское счастье — ни на что жизнь положила. Под флагами и штандартами на шествиях и пикетах.
Выходило, что я тоже ни на что жизнь положил.
Женщину, как и все остальное, что я потерял, звали Верой.
Мы познакомились, когда ей и двадцати не было. На Деды, в Минске, около Восточного кладбища… Теперь ей почти сорок.