Шрифт:
Но хотя я с ранних лет любил науку, меня никогда не покидало чувство, что в ней чего-то недостает. Она помогает нам понять, как что устроено, как работает тот или иной механизм. Но что все это значит? Наука дала мне исчерпывающий ответ на вопрос, откуда я взялся в этом мире. Однако она не могла ответить на другой, более важный вопрос: зачем я здесь? Какова цель жизни?
Наука прекрасно умеет ставить вопросы. На одни можно ответить сразу же, на другие – только в будущем, когда будет достигнут определенный научно-технический прогресс, на третьи, возможно, мы так и не сможем ответить: сэр Питер Медавар (1915–1987), которому я стремлюсь подражать как ученый, называл их «вопросами, на которые наука ответить не может и не сможет ни при каких мыслимых достижениях научно-технического прогресса» [5] . Медавар имел в виду то, что философ Карл Поппер называл «последними вопросами бытия» – например, смысл жизни. Так что же, если мы признаем, что эти вопросы существуют, и займемся ответами на них, то отринем науку? Нет. Мы просто с уважением отнесемся к ее границам и не станем силой превращать ее из науки во что-то иное.
5
Peter Medawar, «The Limits of Science», Oxford: Oxford University Press, 1987, p. 66.
Почему нам не уйти от последних вопросов бытия
Разобраться, что к чему, попытался испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет (1883–1955). Ученые тоже люди. Если мы как люди хотим жить полной жизнью, нельзя ограничиваться однобокими представлениями о реальности, которые обеспечивает наука. Нам нужна «общая картина», «объединенная идея Вселенной». В юности я понимал, что нужен какой-то «обобщенный нарратив», обогащенная версия реальности, в которой слились бы воедино понимание и смысл. Найти его я не сумел. Тогда я решил, что то, что ускользало от меня, попросту иллюзорно. Однако сама мысль об этом не давала покоя ни разуму, ни воображению. Наука чудесно умеет объяснять, но не смогла удовлетворить более глубокие стремления человечества, ответить на более глубокие вопросы.
Для научной истины характерны точность и непреложность предсказаний. Однако за эти восхитительные качества науке приходится платить тем, что она остается на уровне вторичных соображений, не затрагивая главных, определяющих вопросов [6] .
Любая жизненная философия, любой подход к размышлениям о действительно важных вопросах, согласно Ортеге-и-Гассету, неизбежно выйдут за пределы науки – не потому, что наука в чем-то ущербна, а именно потому, что ее интеллектуальные достижения имеют свою цену: наука приносит такие замечательные результаты, потому что сосредоточена на своих конкретных методах.
6
Jos'e Ortega y Gasset, «El origen deportivo del estado», «Citius, Altius, Fortius» 9, no. 1–4, 1967, pp. 259–76; цит. на p. 259.
Для Ортеги-и-Гассета величайшее интеллектуальное достоинство науки состоит в том, что она знает свои пределы. Она отвечает только на те вопросы, на которые, как ей известно, может ответить на основании своих данных. Однако человеческая любознательность стремится дальше. Мы чувствуем, что нам нужны ответы на более глубокие вопросы, которые мы вынуждены задавать. Кто мы на самом деле? В чем смысл жизни? Как верно заметил Ортега-и-Гассет, мы, люди, и ученые, и нет, не можем жить без ответов на эти вопросы, пусть даже временных, на скорую руку. «Нам нет спасения от последних вопросов бытия. Так или иначе они в нас укоренены – независимо от нашего желания. Научная истина точна, но неполна». Нам нужен обогащенный нарратив, сочетающий в себе и понимание, и смысл. Именно об этом писал американский философ Джон Дьюи (1859–1952), когда заявлял, что «глубочайшая проблема современной жизни» – то, что мы не смогли объединить свои «размышления о мире» с размышлениями о «ценностях и цели» [7] .
7
John Dewey, «The Quest for Certainty», New York: Capricorn Books, 1960, p. 255.
Итак, мы возвращаемся к неотвязному, будоражащему чувству удивления миром. Как мы видели, в науке оно, в частности, приводит к попыткам понять, как устроен мир вокруг нас. Но не только к этому. Именно второму его аспекту я и сопротивлялся поначалу, поскольку был убежден, что это полное противоречие науке. Узколобый материализм, которого я придерживался в юности, не оставлял для этого места. Но постепенно я пришел к пониманию, что нам нужна более богатая и глубокая картина реальности, иначе мы не воздадим должное всей сложности мироздания и не сможем жить полной, осмысленной жизнью. О чем мы говорим? О богоискательстве.
Как и многие юноши и девушки в шестидесятые годы прошлого века, я считал, что идея Бога – это морально устаревшая чепуха. Шестидесятые были временем интеллектуальных и культурных перемен. Догматы прошлого рушились – все спокойно и уверенно ждали, что грядет революция, которая сметет всю эту дедовскую чушь вроде веры в Бога. Я сам не заметил, как принял мировоззрение, казавшееся мне неизбежным следствием планомерного применения научного метода. Я решил верить только в то, что может доказать наука.
Поэтому я стал приверженцем довольно-таки догматического атеизма – меня восхищал его интеллектуальный минимализм и экзистенциальная холодность. Может быть, лучше считать, что жизнь бессмысленна? Принять такую суровую научную истину было с моей стороны интеллектуальной бравадой. Религия была бессмысленным реликтом, предрассудком, она предлагала ущербный суррогат смысла, развенчать который было проще простого. Я считал, что наука дает полное, всеобъемлющее объяснение мироустройства и безжалостно разоблачает своих соперников с их ложью и заблуждениями. Наука не одобряет Бога, все настоящие честные ученые – атеисты. Наука – добро, религия – зло.
Разумеется, это была безнадежно упрощенная бинарная оппозиция. Все было черно-белое – ни малейших представлений о множестве промежуточных оттенков, на существование которых нельзя было закрывать глаза. Однако в то время эта упрощенческая картина вполне меня устраивала. Я сам не заметил, как впал в состояние «свои-чужие»: «свои» чувствуют себя сплоченнее, а свою группу – привилегированнее, когда высмеивают, чернят и демонизируют своих противников. Кстати, традиционно считается, что это одна из самых скверных черт религии, однако в наши дни очевидно, что это свойство любого фундаментализма, и религиозного, и антирелигиозного. Религия была для меня интеллектуальным заблуждением и моральным злом. Она лишь замутняла картину мироздания, поэтому с ней не стоило иметь ничего общего.