Шрифт:
И я предлагаю отличать вот этот, так сказать, граждански–романтичский реализм от того реализма, символического, к какому Пушкин пришел в конце жизни, в стихотворениях: («Из Пиндемонти»), «Отцы пустынники и жены непорочны…», «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», «Когда за городом, задумчив, я брожу…». (Вспомните доклад о Пушкине и Пришвине, с принципом <<писать как живописцы, только виденное, во–первых; во–вторых… держать свою мысль всегда под контролем виденного>> [4, 318].)
Об этом символическом реализме я вспомнил потому, что у цитировавшегося здесь Лотмана промелькнуло сравнение разбираемого пушкинского стихотворения «Дар…» со стихом из лермонтовской «Думы». <<(«И ненавидим мы, и любим мы случайно»). В последнем примере сопоставление «ненавидим — любим» подразумевается и вне какого–либо частного художественного построения. Оно заведомо входит в общеязыковую семантику этих слов, которые мало что получают от той или иной структурной позиции>> [3, 165–166]. Сравнение не в пользу Лермонтова, казалось бы.
Но вспомните, по Лотману же, эпоху <<борьбы против романтизма >> с ее отказом <<от метафоричности >>, с ее <<прозаизацией художественной культуры>> [3, 125], когда <<«невыдуманность» очерка [, проявляющаяся] в первую очередь в его бессюжетности, как свидетельстве достоверности, проникает в поэзию (стихотворный фельетон, стихотворный очерк)>> [3, 124–125]. Лермонтовская «Дума» — это же физиологический очерк поколения, выполненный в стихах.
Лермонтов сразу оказался в той фазе реализма, символического, в какую попал Пушкин в конце жизни. Вот почему Лермонтов так «оголяет», «обедняет» свой язык. Благородно упрощает, заземляет! Именно это принес потом в свой, так сказать, земной символизм Пришвин (если вспомните).
И в совсем другой, в заоблачный символизм, в ирреальный, швыряло Пушкина в самом начале его поворота к реализму, когда норовистый бычок его продекабризма в минуты отчаяния умел заставлять о трезвости, о реализме почти забывать:
Кто, волны, вас остановил, Кто оковал ваш бег могучий, [Тут явно — фантастически остекленевшее море.] Кто в пруд безмолвный и дремучий Поток мятежный обратил? Чей жезл волшебный поразил Во мне надежду, скорбь и радость И душу бурную Дремотой лени усыпил? Взыграйте, ветры, взройте воды, Разрушьте гибельный оплот, — Где ты, гроза — символ свободы? Промчись поверх невольных вод. 1823 г.Это вам не 1828-й.
1828-й год для Пушкина был, видно, не столько годом надежд относительно нового царя, Николая I (он его начал стихотворением — «Друзьям» — прямо восхваляющим царя), сколько годом конца этих надежд.
Может, потому он и прямо восхваляет в этом стихотворении Николая, что иносказательно ставит на нем крест?
И правда, смотрите, все–то что–то в прошедшем времени благие царские деяния: «оживил || Войной, надеждами».
Надежды возлагались <<на деятельность «секретного комитета 6 декабря 1826 г.», который должен был заняться обсуждением вопроса о положении крестьян>> [5, 871]. Но сколько ж они могли оставаться надеждами? Победная война с Персией [5, 871] закончилась. Но не сомнительна ли вообще эта похвала войне?
Полторы строфы посвящены освобождению Николаем Пушкина из ссылки и обещанию лично осуществлять цензуру. Но и освобождение — дело прошлого, да и личная цензура — дело сомнительное.
А третья строфа, — где глаголы в настоящем времени, — из–за этого настоящего времени отдает горечью, ибо имеются в виду явно декабристы, и нет в жизни того, что стоит в стихе в настоящем времени:
О нет, хоть юность в нем кипит, Но не жесток в нем дух державный: Тому, кого карает явно, Он втайне милости творит.Так вот не творит.
Двух лет хватило Пушкину для разочарования.
И его тянуло уже бросить все общественное и замкнуться в частное (в 1828-м он собирался жениться на Олениной). И — графически — это был бы спуск на самый низ Синусоиды идеалов. И его это страшило (и он не женился–таки на Олениной). И это давало энергию задир вверх на общем спуске вниз.
И одним из таких крупных всплесков была «Полтава». Он нашел–таки героя, слившего в себе героизм и субъективный, и объективный, — Петра Первого. И тот весь — для страны, для Истории. И тот весь — самодержец — для выражения себя. И это совпадает!
Нет. Тут романтизм — в лице не совпадающего с Историей эгоцентрика Мазепы — жестоко пригвожден к позорному столбу. Здесь не романтизм вдохновляет Пушкина. И все–таки тут романтический реализм: подчиняется–то обстоятельствам уж больно крупная, титаническая личность, способная менять сами обстоятельства.