Шрифт:
Конечно, нельзя выезжать таким образом. Мне нужно было бы по крайней мере два месяца ездить в свет, чтобы увлечься этим. Но неужели вы думаете, что это действительно доставляет мне удовольствие? Если ли что-нибудь более глупое, пустое и пошлое? И подумать, что есть люди, которые только этим и живут! Я бы желала выезжать редко, только для того, чтобы не удаляться от общества — как, знаменитые люди, которые бывают в обществе только для отдыха; но все-таки нужно бывать довольно часто, чтобы не производить впечатления готтентота или обывателя луны.
Понедельник, 29 мая. Сегодня утром я видела Жулиана; он находит, что портрет Дины пастелью очень хорош. Но теперь дело идет о большой картине для будущего года; сюжет не нравится Жулиану, который слишком легкомыслен и не углубился в него. Я очень увлечена и не смею признаться в этом, ибо только талантливые люди имеют право увлекаться сюжетом; с моей стороны это смешные притязания. Я подумывала было о сцене из карнавала, и отказываюсь от своего намерения. Это было бы только хвастовство красками. Я чувствую глубоко то, что хочу сделать; ум и сердце охвачены, и иногда по целым месяцам в течение двух лет это занимало меня… Не знаю, буду ли я достаточно сильна нынешней зимою, чтобы сделать это хорошо. Что же, тем хуже! Пусть это будет посредственной картиной, но зато это будет исполнено всеми другими достоинствами — правдивостью, чувством и движением. Нельзя сделать дурно того, чем полна вся душа, особенно когда хорошо рисуешь.
Это тот момент, когда Иосиф Аримафейский похоронил Христа и гроб завалили камнями; все ушли, наступает ночь, и Мария Магдалина и другая Мария одни сидят у гроба.
Это один из лучших моментов божественной драмы и один из наименее затронутых.
Тут есть величие и простота, что-то страшное, трогательное и человеческое… Какое-то ужасное спокойствие; эти две несчастные женщины, обессиленные горем… Остается еще изучить материальную сторону картины…
Четверг, 8 июня. Уже больше четырех часов, и уже совсем светло; я закрываю наглухо ставни, чтобы искусственно продлить ночь, между тем как на улице мелькают синие блузы мастеровых, идущих уже на работы. Бедные люди! Дождь идет еще раньше 5-ти часов утра; эти несчастные трудятся, а мы жалуемся на наши беды, покоясь на кружевах от Дусе! Однако, какую я сказала пошлую и банальную фразу! Всякий страдает и жалуется в своей сфере и имеет на то свои причины. Я в настоящее время ни на что не жалуюсь, так как никто не виноват в том, что у меня нет таланта. Я жалуюсь только на то, что несправедливо, неестественно и противно как многое в прошедшем… и даже в настоящем, хотя это уединение есть благо, которое, может быть, способно было бы вызвать во мне талант.
Я поеду в Бретань и буду там работать.
Вторник, 20 июня. О, как женщины достойны сожаления! Мужчины, по крайней мере, свободны.
Совершенная независимость в повседневной жизни, свобода идти куда угодно, выходить, обедать у себя или в трактире, ходить пешком в Булонский лес или в кафе — такая свобода составляет половину таланта и три четверти обыкновенного счастья.
Но, скажите вы, создайте себе эту свободу, вы, выдающаяся женщина!
Но это невозможно, потому что женщина, которая освобождает себя таким образом (речь идет о молодой и хорошенькой, разумеется), почти исключается из общества, она становится странной, чудачкой, подвергается пересудам, на нее обращают внимание — и она делается, таким образом, еще менее свободной, чем если бы она не нарушала этих идиотских правил. Итак, остается оплакивать свой пол.
Среда, 21 июня. Я все соскоблила и даже отдала холст, чтобы не видеть его больше; это убийственно. Живопись не дается мне. Но только что я уничтожила то, что окончила, как уже чувствую себя легко и свободно и готова начинать все снова.
Сегодня, в 5 часов, мы ходили в мастерскую Бастьена-Лепажа смотреть его эскизы; сам он в Лондоне и нас принял брат его Эмиль.
Я взяла с собою Брисбан и Л…, и мы провели превесело целый час, смеялись, болтали, делали наброски — и все было так хорошо, так прилично. Если бы я услышала о чем-нибудь подобном относительно Бреслау, я наверно стала бы жаловаться и завидовать тому, что она живет среди художников. Я имею то, чего желала — разве у меня от этого прибавилось таланта?
Пятница, 23 июня. В 5 часов Дина, Л… и я были у Эмиля Бастьена, который позирует для меня.
Я работаю с настоящей палитрой настоящего Бастьена, его красками, его кистью, в его мастерской и моделью служит мне его брат.
Конечно, все это глупости, ребячество и предрассудки; маленькая шведка хотела дотронуться до его палитры. Я оставила у себя его краски, бывшие на палитре; рука у меня дрожала, и мы смеялись.
Среда, 12 июля. Я готовлюсь к своей пресловутой картине, которая представит множество затруднений. Надо будет найти пейзаж вроде того, какой я себе представляю… и гробница должна быть высечена в скале… Я бы желала, чтобы можно было сделать это поближе к Парижу, на Капри: там настоящий Восток и не так далеко скала… скала… какая-нибудь скала… Но мне нужна была бы настоящая гробница, какие наверно есть в Алжире и в особенности в Иерусалиме — какая-нибудь еврейская гробница, высеченная в скале. А модели? Там-то я, конечно, найду отличные модели, в настоящих костюмах. Жулиан считает это сумасшествием. Он говорит, что понимает, если мастера, которые уже все знают, отправляются писать свои картины на месте, так как они едут искать недостающего им местного колорита, сочности, настоящей правды; мне же недостает… всего! Пускай! но мне кажется, что я именно этого и должна искать, потому что я могу иметь успех только при полной искренности: как же он может требовать от меня, чтобы я отказалась от того, что составляет мое единственное или почти единственное достоинство? Какой смысл будет иметь эта картина, если я напишу ее в Сен-Жермене с евреями из Батиньоля, в аранжированных костюмах? Тогда как там я найду настоящие, поношенные, потертые одежды и эти случайно подмеченные тона часто дают больше, чем то, что делаешь преднамеренно.
О, если бы я могла сделать это хорошо! Жулиан вполне понимает мою идею; я не думала (и очень ошибалась), чтобы он мог так глубоко проникнуться красотою этой сцены. Да, это правда. Нужно, чтобы в этом спокойствии было что-то ужасное, полное отчаяния, глубокого отчаяния… Это конец всего. В женщине, которая сидит там, должно выражаться больше, чем горе, — это драма колоссальная, полная, ужасающая. Оцепенение души, у которой ничего не осталось. И если принять во внимание прошлое этого существа, то во всем этом есть что-то до того человечное, интересное и величественное, до того захватывающее, что чувствуешь точно какое-то дыхание проходит по волосам.
И я не сделаю этого хорошо? Когда это зависит от меня? Я могу создать это своими руками, и моя страстная, непоколебимая, упорная решимость может оказаться достаточной? Неужели недостаточно того жгучего, безумного желания передать другим мое чувство? Полно! Как можно сомневаться в этом? Как могу я не преодолеть технических трудностей, когда эта вещь наполняет мое сердце, душу, ум и зрение?
Я чувствую себя способной на все. Только одно… я могу захворать… Я каждый день буду просить Бога, чтобы этого не случилось.