Шрифт:
— Поступай как хочешь, женись, оставайся, уезжай, — я на все даю согласие.
Она села и облегченно заговорила о другом.
Когда Люсьен сообщил нам с усталым и грустным видом, что все формальности выполнены, она приняла это спокойно. Но, оставаясь наедине со мной, часто плакала. Она великодушно спустилась с нашей лестницы и поднялась на третий этаж дома в глубине двора. Там было договорено, что Мари — Луиза не уйдет с работы и жить молодые будут у нас. Мы были поставлены перед свершившимся фактом. Дата была назначена, и бабушка едва успела почистить свое черное платье. Накануне венчания она завила волосы. В свадебном кортеже именно она была самой заметной фигурой: глаза ее блестели, сдерживаемое возбуждение заменяло косметику, она была вся в черном — платье, чулки, туфли, шляпа — низко на груди приколота камея. Ее выделяло нечто неуловимое, неосязаемое, как аромат; умение держаться, что ли. Говорила она мало, ела и пила сдержанно, это она–то — такая прожорливая дома. На венчании после гражданской церемонии нас осталось семеро. Пономарь зажег всего одну лампу. Аббату пришлось, прервав молитвы, попросить его добавить света.
Родители Мари — Луизы уехали в тот же вечер на сбор винограда. На несколько дней Люсьен с женой обосновались в их пустой квартире.
Я легла в комнате брата с ощущением, что сжимаю в объятиях нечто, навсегда от меня ускользнувшее. Я уже успела забыть, что во дворе совсем иные шумы и запахи, чем на улице. До полуночи парни свистом вызывали друг друга, их подкованные каблуки стучали о цемент ступеней, люди переговаривались через окна, и потрескивание кипящего масла на сковородах жильцов, ужинавших поздно, возбуждало аппетит.
Странной они были парой. Она вставала рано и около семи уходила на свою кондитерскую фабрику, где до вечера стояла у машины. Когда она возвращалась, Люсьена уже не было. Она ждала его у себя в комнате, читая иллюстрированные журналы. Иногда, едва вернувшись, она причесывалась, пудрилась и отправлялась встречать его к площади Виктуар.
С нами Люсьен не общался вовсе. Я первой заметила, что предвидится ребенок. Сказала бабушке.
— Можешь поверить, я этого ждала… Ох и натерплюсь я еще с этим парнем. Надо сказать, что девчонка висла на нем. Заварил кашу, пусть сам и расхлебывает, пусть теперь зарабатывает на жизнь.
— Ты любишь Мари — Луизу?
— Она ничего, я ждала худшего.
Я, разумеется, ее не любила. Я даже радовалась, видя, как она подурнела, отяжелела.
Пришла осень: порывы дождя, первые заморозки, кофе в четыре часа, когда на улицах зажигается свет. Все знакомо, привычно, наперед известно. Жизнь — моя жизнь — раскладывалась на четыре периода, четыре времени года, едва уловимо менявших механический ритм повседневности. Но эта осень, бок о бок с чужой, ненавистной мне женщиной, была самой несчастной в моей жизни. Тогда я еще не знала, что эта осень последняя перед тем, как дрогнет наша телега и, сначала медленно, а потом все быстрее вращая колесами, вывезет нас к откосу, откуда наше существование покатится кувырком вниз.
Когда мы собирались все вместе, Люсьен был нарочито вульгарен. Я заметила, что, оставшись наедине с Мари — Луизой, он менял и тон, и предмет разговора. Стены, слишком тонкие, пропускали их слова. Поев, Люсьен вставал, бросал салфетку и с порога своей комнаты свистом подзывал Мари — Луизу, которая, смеясь, шла за ним. Дверь захлопывалась, они продолжали смеяться. «Они смеются надо мной…» Бабушка выслушивала мои жалобы с недовольным видом. Она очень переменилась за последние месяцы. Припухли веки, пожелтели глаза, и вдруг оказались огромными уши.
Мари — Луиза всегда одобряла Люсьена. Иногда я жалела ее. Существо примитивное, нетребовательное, имевшее обо всем самые пошлые представления, она, увлекшись Люсьеном, попала к нам, резонерам и вопрошателям, беспокойным, неудовлетворенным, неустойчивым. Наши проблемы — и мои, и моего брата — она считала, разумеется, своего рода тягостной манией. Но ничего не попишешь, ради Люсьена она готова была пройти и через это! Однако наши слова, наши идеи в конце концов наложили отпечаток и на нее. Сначала она повторяла их, не вникая, — она была создана, чтоб за кем–нибудь следовать, — потом, попривыкнув, стала считать их своими.
Люсьен читал множество газет. Я подбирала те, что валялись, иногда также и книги, которые он забывал на кухне.
Я читала, и спадала густая завеса. Точно я слушала музыку. Развиваться, понимать, проникать в мир слов, следовать за фразой и ее логикой, познавать. Я испытывала физическое наслаждение. Я осознала смысл слова «расти». Я завидовала Люсьену, пропадавшему в библиотеках. Я была упорна, преодолевала трудности, и точно на канве со сложным узором, в каждом стежке приоткрывался для меня весь рисунок. «Хорошо бы поговорить с кем–нибудь». Никто не знал обо всей этой радости, копившейся во мне. И не было надежды встретить того, кто сможет прочесть мои мысли.
Газеты и книги Люсьена будоражили меня. Их страшная логика разоблачала порочность всего, что прежде казалось мне естественным.
Это касалось и лично меня. Я поняла свое положение и ощутила гордость. Контуры событий, происходивших вокруг меня, обрели четкость: в порту все остановилось из–за забастовки, докеры держались уже двадцать три дня; шел суд над женщиной, которая легла поперек рельсов перед составом, груженным оружием [3]. Мне оставалось осмыслить эти факты. Люсьен редко снисходил до беседы со мной, но и этого было достаточно.