Шрифт:
От таких крамольных мыслей стало не по себе. Роптать грех. Пастор говорил: что богом положено, то человек переделывать не должен. Но впервые у неё зародилось сомнение: а так ли уж прав святой отец? С амвона-то он чего только не вещал, да грозно, красиво; прихожане плакали и содрогались от страха пред божьим судом. При этом — мало кто не знал о маленькой комнатке-молельне в доме Глюка, о страшной комнатке с тремя вкопанными в земляной пол столбами, о ещё меньшей каморке с отдельным входом со двора. И молчали. На всё — господская воля. Да и… вроде бы, девы потом не обижены, пристроены, грех жаловаться… Господь — он далеко, на небесах, а сеньор рядом, его и надо бояться больше.
Это разве не грех — такая трусость? Пастор зачитывал жития святых и мучеников, претерпевших во имя Христа, и призывал крестьян не роптать и терпеть, но Марта не понимала: во имя чего терпеть поругание? Какая польза богу от девичьей чести, что не в его славу, а на ублажение баронской похоти употреблена…
Вот, наверное, потому господь и покарал святого отца руками солдат его светлости. Странно как-то получается. Вроде бы Марта должна сострадать — пастор всё же брат во Христе — а вот ни капельки не жалко… Тоже грех. И то, что сейчас смотрит она на большие и сильные руки его сиятельного герцога и вспоминает, как он этими самыми руками ей одеваться помогал, спину поглаживал, как он… потом её в шею поцеловал…
Всё-таки хорошо, что она передумала угорать. Живите ещё сто лет, ваша светлость, долго и счастливо.
И вдруг Марта ужаснулась.
А ведь руки на себя наложить — то вообще грех наивеликий! И даже сами помыслы о том… Она спрятала лицо в ладонях. Как ни крути — грешна. И настолько, что ни один священник ей не отпустит, или такую епитимью наложит — колени опухнут от стояний. Хотя… Марта немного повеселела. Вроде бы, теперь в их селе исповеди принимать некому. Хоть и ненадолго: как пить дать пришлёт господин барон нового пастора. Хорошо бы, такого, как брат Серафим…
…Десять лет назад это было. Мартино село вымирало от чёрной оспы. Соседке Марии, искусной ткачихе, выжгло страшной болезнью глаза. Муж помер, из шестерых детишек двое выжили чудом, слабенькие, ледащие…Чем жить? Добрые люди, что в округе уцелели, сами по сусекам последнее скребут. Едва встав на ноги, Мария побрела на поклон к барону: за четыре ковра он ей так и не заплатил, а требовал ещё. Господин и не взглянул на побродяжку, велел со двора гнать.
Уже у самой реки, куда побрела слепая в отчаянии на крутой бережок, догнал её отец Серафим, странствующий монах. Поговорил, утешил, наставил. Сказал, что всегда есть надежда на лучшее, и никто не знает, какими неведомыми тропами счастье человеческое бродит… Мария лишь горько усмехалась на такие слова, но мысли о смерти забросила — Серафим вовремя детишками пристыдил. Довёл несчастную до дома, благословил и её, и сыночков, да пошёл себе дальше, сунув на прощанье каждому по мелкой монетке. Вот ведь какие монахи чудные бывают, не им, а они подают…
Сердобольному Жану-кузнецу, который подошёл спросить, не нужно ли чего, да кто это забредал недавно? — Мария протянула медяк и попросила Христа ради — купить детям хлеба — вспомнила, что сосед в город собирается, на торги. Стыдно крестьянам хлеб покупать, да бывает и так. Мартин дядя монету-то взял и подумал ещё, грешным делом, что вздорожал хлебушек-то, в трудные времена оно всегда так, много ли на медяшку купишь? А дальше-то? Признавался потом Марте, что уж хотел вдове своих денег добавить тишком. Но когда стал на торгах расплачиваться за куль муки — вслед за горстью меди и редкого серебра шмякнулся ему на ладонь из потёртого кошеля полновесный золотой талер. Жана чуть Кондратий не обнял… Хватило и на муку, и на масло, и на земляные яблоки, а главное — семян на посев закупили: тут уж сам кузнец в долг к соседке влез, потом честно с Марией рассчитался. И вот оказия — привёз слепой мастерице несколько тюков шерсти. Вроде бы и ни к чему, а как под руку кто толкал: купи да купи! Ощупывая мягкие кручёные нити, Мария плакала. От счастья. Потом вытерла пустые глазницы, попросила мальцов разобрать пряжу по цветам да уложить в кипы в нужном ей порядке; перекрестилась — и села к станку. Ловкие пальцы так и остались зрячими.
Такие вот бывают святые отцы да монахи.
И Марте вдруг стало спокойно. Счастье ведь неизвестно какими тропами бродит. Может, и её разыщет, кто знает? Было ей семнадцать лет, и очень хотелось верить в хорошее.
Или просто — верить.
Она запахнулась плотнее в господский камзол — авось не заругает его сиятельство, если увидит! Снова прислонилась спиной к твёрдому мужскому колену и сама не заметила, как задремала.
В дверь стучали.
— Ваша светлость, донесения от менталистов!
Марта встрепенулась и, потеряв равновесие, едва не шмякнулась со скамеечки. Вскочила — и вовремя: его светлость изволил восстать из спящих столь стремительно, что не успей Марта посторониться — сбил бы. Кажется, он её не заметил. Пока девушка торопливо подбирала упавший с плеч камзол и ломала голову, куда его сунуть, пока догадалась повесить на спинку кресла — герцог уже разворачивал свиток. Бегло зачитав, вернулся к началу, перечёл неторопливо и вдумчиво.
— Так.
Принёсший долгожданные вести комендант — сухощавый, подтянутый служака с осунувшимся лицом и покрасневшими от бессонной ночи глазами, тотчас подал голос:
— Какие будут распоряжения, ваша светлость?
— Да какие уж там распоряжения… Ничего сверх обычного, господин Карр. Готовьтесь к работе. Будут допросы, много допросов, возможно, с пристрастием.
— Понял, ваша светлость. — Комендант бросил острый взгляд за плечо герцога. — А как с вашей… супругой?
Только сейчас герцог вспомнил о Марте. Сперва воззрился с недоумением, затем посветлел.
— Вот что, М… милая, придётся тебе поехать домой. Меня не жди, я дам тебе сопровождающего, как и обещал…