Шрифт:
А безопасности почему-то хотелось. Что-то тревожило его. И чем ближе продвигался, тем яснее ему становилась причина тревоги — вчерашнее столкновение в подъезде. Хоть и понимал он и помнил, что ребята ему говорили, но какой-то уж сегодня день был насыщенный страхами, испугами и малоприятными столкновениями. Бывают такие дни. Тимашев, любивший рассказывать истории и анекдоты, как-то среди философических рассуждений о полосах удач и неудач рассказал следующее: два приятеля встречаются, один другого спрашивает: «У тебя сегодня день какой — как бутерброд с повидлом или говном?» И поясняет, что дни таким образом делятся: удачные — бутерброд с повидлом, неудачные — с говном. «С говном», — отвечает второй. Через некоторое время они снова встречаются первый спрашивает: «Как дела?», а второй кричит: «Помнишь, я тебе говорил, что мой бутерброд с говном? Так то было повидло!» Лева вспомнил этот анекдот неожиданно для себя, глупо захихикал и повторил: «Так то было повидло!» И снова захихикал. «А вообще-то не день сегодня был, особенно под конец, с этим лешим, а бутерброд с говном, — подумал Лева, опять спотыкаясь и мрачнея. — Скорей бы уж он был позади». Лева понимал, что вряд ли кто его будет поджидать в подъезде, даже если вчера кто и был. Шпана и всякая нечисть дважды в места, где нечем поживиться, не ходит, неопытно и наивно полагал Лева, начитавшийся книжек и считавший, что благодаря пьянству знает жизнь. Хотя тут он припомнил, как в их большой дом, где жил он с Ингой, повадилась ходить шпана и жечь — забавы для — газетные ящики, и выкурить ее было трудно, пока пост милицейский не установили. Но ведь не его же специально кто-то там ждет у двери!.. Кому он, Лева, нужен?! Хотя?.. Есть же на свете завистники. Вдруг тот же Тимашев решил мою теорию калейдоскопа присвоить, он ведь, сука, единственный понял, что это — открытие. И нанял кого-нибудь со мной расправиться?.. Шпану какую-нибудь. Эти за бутылку все могут. Пришьют — глазом не моргнут. Если уж, как говорят, в карты случайных прохожих проигрывают… Это как инициация у дикарей. Убьешь человека из соседней деревни, скальп снимешь — станешь мужчиной… Лева задрожал. А может, кто другой наш разговор в пивнухе слышал. Теория моя не то чтобы идейно порочная, но и от ортодоксии далека. Услышал и сообщил куда следует. Нет, тогда бы вызвали… Лева затряс головой, стараясь отогнать эти мысли. Краешком сознания он все же понимал, что опять начиналась «помадовщина», пьяный неврастенический психоз. Не думать о плохом! Эх, все же изменился узор его калейдоскопа! Да как незаметно, потихоньку, а все другое. Почему не жилось ему дома у матери? Рвался, рвался и вырвался — женился. А потом у Инги не жилось. Почему? Сидеть бы ему сейчас у Инги или у Верки… Ругался бы, конечно, с ними, но зато в своем доме. Хорошо Грише! Уже пятьдесят лет на одном месте живет. Это в самом деле гнездо, что-то устойчивое, почти уже родовое. Понятно, что он с Аней не разводится. Из гнезда не улетишь! А тут прешься куда-то в темноту, в пустую, холодную, одинокую и чужую комнату. Он огляделся по сторонам. Ни живой души. Даже собачники не гуляли, хотя время совсем не позднее. А ведь обычно на пустыре два-три человека непременно своих шавок выгуливали. Только сзади, от уже очень дальнего метро, раздавался человеческий гул. Но не поворачивать же назад, когда до дома метров двадцать всего осталось, уже видно его.
Окна в его доме светились, некоторые были открыты. Желтый свет из комнат освещал пространство перед домом, небольшое, но освещал. Из окон второго этажа, из комнаты братьев Лохнесских, звучала не то гитара, не то магнитофон, мужской голос пел:
Я был душой дурного общества, И я могу сказать тебе: Мою фамилью, имя, отчество Прекрасно знали в КГБ… В меня влюблялася вся улица И весь Савеловский вокзал. Я знал, что мной интересуются, Но все равно пренебрегал…Лева обожал блатные песни, они были такие романтичные, мужественные. Он уже было подумал, что постоит под окнами и послушает, вдыхая привычный здесь вечерами запах подсолнечного масла и жареной трески, как вдруг приостановился, не доходя до дома, и даже сделал шаг назад. «Так то было повидло», — промелькнула в мозгу та же фраза (он подумал о прежних своих столкновениях за сегодняшний день), но уже не в мажорно-хихикающей тональности, а едва им самим осознаваемая от ужаса, охватившего его непонятно почему. Он почувствовал, как под плащом опустился и обмяк его животик, а все внутренности тоже устремились куда-то вниз, под ложечкой затошнило, забулькало. «Вот так и случается медвежья болезнь», — подумал Лева, хватаясь за живот.
Перед домом был палисадничек. В нем стоял врытый стол и две скамьи. Обычно, днем и вечером, мужики там резались в домино или распивали. Лева вначале никого не заметил за столом. Пустым он ему показался. Но когда подошел он к этому столу почти вплотную (миновать его на пути в свой подъезд он не мог), донеслось от стола какое-то мычанье и хрипенье, вмешавшееся в звуки песни, и существо, сидевшее за столом, распрямилось. Фигура существа была длинной, очень длинной (даже в сидячем его положении это было заметно), с непропорционально вытянутой вперед физиономией, длиннее, чем у лошади, словно существо было в маске чудовища, в маске… крокодила… Лева сделал еще шаг назад. Он даже подумал было развернуться независимо и потрусить назад к метро. К Верке, к Инге, к матери — куда угодно! Уж больно страшен был поджидавший его (поджидавший? его?) субъект. Но пьяная слабость и трусливое бессилие стреноживали. Не было никаких сил шкандыбать (об бежать не было и речи) назад по той же дороге через буераки, выемки и колдобины. Непременно споткнешься и упадешь. Тут-то его и нагонят. И сожрут. Если это и вправду крокодил. Энергии, как у американского контролера-обходчика, отчаянно боровшегося за свою жизнь, он в себе не ощущал.
Да к тому же вдруг субъект и не его ждет. Да и вообще никого не ждет. И вообще никакой он не крокодил. А просто пьяный мираж. От слабости и страха на лбу у Левы выступила испарина, сердце заколотилось сильно-сильно, ноги стали вялые и недвижные. Глупо сворачивать в двух шагах от дома. Да и легче при такой его слабости добрести до дома, только бы ноги отвердели. Очень похож субъект на вчерашний пьяный бред, но вчера-то ничего не произошло. Надо было, не доходя до дома, пойти в милицию и сказать, что вчера у дома его пугал какой-то длинный в маске крокодила. Засмеют. Не скажешь же, что к тебе крокодил пристает. Да ты же пьян, скажут, и справедливо скажут. Сколько вчера выпил? А сегодня опять? Э, да тебя в вытрезвитель надо. Это милицейское умозаключение представлялось Леве неотразимым, оно было словно впечатано в матрицу Левиного сознания. Подвыпив, он боялся милиции, как самый последний хулиган.
«Пройду себе независимо мимо. В конце концов, он далеко от подъезда сидит. Если и бросится ко мне, то, пока из-за стола вылезет (если вообще будет вылезать, может, он просто так сидит), все равно я успею заскочить в подъезд. А там позвоню в квартиру, Иван или Марья откроют — и привет. Тот и сбежит».
И Лева сделал два или три шага по направлению к подъезду. Субъект не шевелился и молча смотрел на него. Лева еще шагнул. Из какого-то окна и впрямь резко пахнуло жарившейся на подсолнечном масле рыбой, но не треской, а не то мойвой, не то навагой. У Левы всегда был обостренный нюх. Но все запахи (тут он это тоже явственно ощутил) перебивал вязкий, струившийся по двору запах тины, болота, прелых листьев и какой-то гнилости. Стало сыро и зябко. Отяжелевшие ноги двигались медленно, с трудом. И вдруг из субъекта раздался голос — грудной, глубокий, сильный, мычащий, как у коровы, голос, не знающий возражений:
— Слышь? Поди сю-уда. Разговор есть.
— Зачем? — губы у Левы еле шевелились, когда он произносил это слово, но ноги окаменели, встали.
— Да надо. Иди, кому говорю-у!
И Лева подошел к столу. Но не сел, чтоб не запереть себя между столом и скамейкой, а остался стоять, не поднимая глаз на субъекта. В затылке был гул, будто стрекозы в жаркий день на болоте расшумелись до чрезвычайности, то зависая над водой, то делая бросок к какому-нибудь цветку и зависая над ним, шевеля крыльями. Но их много, стрекоз, и стрекот стоит ужасный. И еще было с ним, как бывает в ситуации предельного страха, чтоб не умереть с испугу: ощущение возникло, что не с ним это происходит, что как бы со стороны он наблюдает, — защитная реакция организма. «Да, то было повидло», — отстраненно думал он о своих прежних страхах, как о страхах кого-то совсем другого.
Собеседник не вставал, и мычащий голос выходил из нутра без напряжения.
— Вот послу-ушай. — сказал субъект, — не про тебя сказано? — И он начал, словно декламируя наизусть: — Пи-аный человек, согрешив, не кается, а трезвый, согрешив, кается и спасен бу-удет. Пианый человек горее бесного, бесный бо стражет неволею-у, добу-удет себе ве-ечну-ую-у жизнь, а пианый человек стражет своею-у волею-у, добу-удет себе ве-ечну-ую-у му-уку-у, — говорил субъект нараспев, тягучим, мычащим голосом, не раскрывая пасти, что по-прежнему заставило думать о маске. Ибо Лева видел краем глаза, а может, и внутренним зрением вытянутую вперед совершенно крокодиль-скую морду, а субъект продолжал, словно отходную читал: — Пришедшие иереи молитву-у сотворят над бесным и прогоня-аю-ут беса, а над пи-аным, аще со всея земли сошлися бы попове и молитву-у бы сотворили, но вем, яко не прогнати пианьства, самоволнаго беса. Пианый человек горе-е блу-удного, блудный бо на новь месяц блу-удит, а пи-аный напиваяся по вся дни блу-удит. — тут мычащий его голос стал гулким как труба и торжественным. — Пи-аница приложен есть к свинии. Божественный апостол рече, яко пи-аници царствиа Божиа не у-узрят, но у-уготована им есть му-ука, с прелюбодеи и с татми, с разбойни-кы в векы му-учитися. Без Божиа су-уда вскоре пи-аницы у-умирают, яко у-утопленици. Аще кто пиан умрет, тот сам себе враг и у-убиица, а приношение его ненавистно Богу-у.