Шрифт:
«Что же вы не приходите получить гонорар?» — писал он мне в открытке, назначая для свидания ближайший день и час.
В редакции я нашел единственного человека, угрюмо сидевшего за пустым столом, — высокого, костлявого, обросшего волосами.
— Дела нашего издания очень печальны, — сказал мне Скрипицын, подавая руку. — Получите гонорар за ваш рассказ, пока еще не поздно. Надеюсь, вы будете продолжать писать, и я надеюсь встречать ваше имя в печати. Нужно только работать над собой. А пока вот вам деньги. Не взыщите, что мало. Больше не могу.
Он передал мне пятнадцать рублей, взял с меня расписку в получении и пожелал успехов.
— Вам сколько платят в иных местах?
Я признался, что никто и нигде мне ничего не платил.
— Значит, это первый гонорар? Очень рад, коли так. Когда будете получать много, вспомните, что первый гонорар, грошовый, вам заплатил Скрипицын.
Он снова подал мне руку на прощание и добавил:
— А мы дня через два закрываемся… Навсегда.
Первый гонорар — это нечто особое и значительное в жизни писателя, особенно если этому писателю всего семнадцать — восемнадцать лет. Первый гонорар — это до некоторой степени признание, это уже какая-то оценка, как бы незначительна она ни была. Получение гонорара было для меня сущим праздником. Возвращаясь домой, я на радостях купил матери цветок, отцу туфли, брату папирос. Первый гонорар исчез, но я все-таки был очень счастлив.
Конечно, прав был Скрипицын: необходимо было работать и вырабатывать стиль. Произведения Лермонтова и Тургенева были в то время для меня любимыми образцами стиля, в которые я вчитывался, вдумывался и любовался ими. Из современных писателей того времени на меня влияли сильные, яркие рассказы Гаршина и стихи Надсона, а с 1885 года у меня появился внезапно новый любимец: в мартовской книге «Русской мысли» я прочитал рассказ неизвестного мне автора Вл. Короленко «Сон Макара». Он произвел на меня такое сильное впечатление своей художественной простотой, тонким юмором, картинами Крайнего Севера и неведомым бытом тайги с ее беспросветной мужицкой жизнью, полной тягости и гонений! По словам Короленко, Макара всю жизнь гоняли старосты и старшины, заседатели и исправники, требуя подати, гоняли попы, требуя ругу; гоняли его нужда и голод, дожди и засухи, гоняла и злая тайга… Я перечитывал целиком рассказ, потом отдельные куски из него и думал: «Вот этот писатель станет непременно большим человеком!» И мало-помалу это в скором времени начало осуществляться. Его «Лес шумит», «Слепой музыкант» упрочили за ним репутацию крупного таланта в художественной литературе. В дальнейшем начались его значительные выступления и в общественной жизни.
Первым из писателей, с которым я познакомился, был Д. А. Мансфельд, редактор «Радуги», известный в свое время автор многочисленных водевилей и переделок заграничных пьес на русский лад. Это был человек практический. Он сообщил мне, что с нового года будет издавать, помимо «Радуги», ежемесячный журнал «Эпоха», и предложил мне написать роман или большую повесть. Когда же я, окрыленный успехом у Скрипицына, спросил об условиях, то Мансфельд искренне изумился:
— Условия?.. Какие же могут быть условия? Для молодого человека честь напечатания в толстом журнале, рядом с такими именами, как Чаев, Немирович-Данченко, Сумбатов, — вы ни во что не ставите? Вот когда мы упрочим наш новый журнал, тогда, конечно, все придет, все будет, а пока…
Пока он взял с меня обещание быть на днях в каком-то небольшом театре, где будет поставлена его новая пьеса «Разрушение Помпеи», и поддержать вызовами автора, по возможности после второго акта.
Дать роман или повесть я ему не обещал, так как не был уверен, что могу сдержать обещание, но быть на «Разрушении Помпеи» обещал твердо. Название казалось мне сильно драматическим, и было интересно посмотреть, как водевильный писатель сладил с такой несвойственной ему темой. Но пьеса оказалась чрезвычайно веселой, вернее говоря — потешной. Ничего «помпейского» в ней не было; был ряд смешных положений из жизни тогдашней провинциальной сцены. Публика хохотала, и автор был вызван, как сам того желал, именно после второго акта.
Все это вместе взятое заставило меня призадуматься кое над чем. Писателей в жизни я представлял себе несколько иными. Но я был еще очень молод и верил только в очень высокое.
Жил я в то время у отца, на Валовой улице, в доме типично старомосковском, с антресолями, с темными закоулками, скрипучими лестницами и низкими потолками. В мои две комнатки, на самой макушке дома, вела именно такая скрипучая внутренняя лестница прямо из сеней с черного хода. Вытянувшись во весь рост и подняв руку, я свободно доставал пальцами потолок, поэтому, когда собиралось несколько человек курящих, через час все сидели в дыму и разговаривали точно сквозь сетку, так что приходилось несколько раз в вечер отворять широкие форточки, через которые уходило не столько дыма, сколько тепла.
Самым старым моим спутником в литературной жизни был Сергей Дмитриевич Разумовский, с которым мы дружили с девятилетнего возраста.
С раннего детства он увлекался театром. Помню, как на даче, еще мальчишками, мы устраивали любительские спектакли у себя на террасе, разделяя зрительный зал и «сцену» простыней на веревочке или одеялом. Разумовский и брат мой, Сергей, которые были старше меня на три года, играли каких-то молодых франтов, а я, как младший, должен был изображать в этой пьесе кухарку, потому что «актрис» у нас было чрезвычайно мало и ни у одной из них не было охоты принять на себя столь ничтожную роль.
К нему же, Разумовскому, я обращался всегда и с моими начинаниями, и с первыми литературными опытами, как к старшему. В то время он писал книгу о Гамлете и готовился к драматургии. В дальнейшем он писал немало пьес, в их числе «Юную бурю» и другие, шедшие на разных сценах, не исключая и Малого театра.
Другим моим старинным спутником был И. А. Белоусов, переводивший Тараса Шевченко и печатавший в небольших журналах, преимущественно провинциальных, свои простые, ласковые стихи о труде и природе.