Шрифт:
Ему уже смутно мерещилось, как это надо сделать. Это было еще не решение, только мечта. Он никому и не открывал ее до поры до времени.
«Надо бы с Дашей посоветоваться... — иногда думал он. — Как ей покажется? Она ведь ученая...» Но посоветоваться с ней он хотел не потому, что она «ученая», а потому, что теперь без Даши не было у него ни мысли, ни желания, ни поступка. Все теперь относилось к ней, все было с ней связано.
Думал ли он о родине — он и о Даше думал: ведь это и ее родина. Мечтал ли о будущем шахты, города, государства, опять выходило так, что это он о своем и о Дашином будущем мечтает, и даже — тут он невольно краснел — о будущем... их детей. Все сплеталось в единый, тугой узел: Даша, любовь, шахта, государство, Виктор, дружба, успех, которого надо добиться ради родины и ради Даши, — и все вместе это и была жизнь, какою он теперь жил.
Как раньше невозможной и немыслимой для него была бы жизнь без Виктора, так теперь невозможно и немыслимо стало ему жить и без Виктора и без Даши.
Даша всегда была с ним: и в его мыслях и в его снах. Даже работая, он не забывал о ней. Она являлась к нему в забой не как небесное видение, а как веселый Светик с шахтерской лампочкой в руке. По-хозяйски располагалась она в его одиноком уступе. Здесь она была дома. И от ее незримого присутствия ему было легче и работать, и думать, и жить...
Иногда, увлекшись рубкой угля, он на минуту забывал о ней. И тогда она сама властно напоминала о себе, вдруг возникала где-нибудь в волнистом течении пласта, или в струе, или в матовом зеркале кровли над головой и лукаво улыбалась, и он в ответ виновато улыбался тоже и снова начинал с ней свой безмолвный и бесконечный задушевный разговор о любви, о жизни, о счастье и будущем, как он его понимал. И представлялся ему тихий, добрый, дружный лад их жизни, трудовой и скромный. У них обязательно будет свой беленький домик с этернитовой крышей, такой, как у Прокопа Максимовича, и в палисаднике анютины глазки, махровая гвоздика и астры осенью... Андрей, конечно, станет учиться, чтоб не отстать от ученой Даши. Будут вместе читать и спорить. Но они никогда и никуда не уедут с шахты, да и некуда им ехать, они горняки. А по вечерам будет к ним приходить в гости Виктор. Он тоже женится, поставит свой домик рядом, и каждый вечер будут они большой семьей сходиться в саду под акацией для мирного чаепития и согласной, душевной беседы...
В этих простых, незатейливых мечтах было для Андрея столько неизъяснимой прелести, столько несбыточного счастья, что голова шла кругом...
Чаще всего ему казалось, однако, что этого никогда не будет; не может этого быть, в отчаянии думал он: слишком уж это было бы хорошо для такого нескладного парня, как он! Разве Даша полюбит такого?
Но иногда, особенно когда рушились под его молотком могучие глыбы угля и приходило радостное сознание своей силы и значения в мире, он становился храбрым и начинал верить, что все сбудется и Даша переступит порог его беленького домика под этернитовой крышей.
Ей, однако, он еще ни разу не сказал о своей любви. Тысячи невысказанных любовных слов так и остались немотствовать в душе Андрея. Да их и нельзя было выговорить — они не существовали в языке, они выговаривались взглядами. Андрей продолжал любить втайне и думал, что это и для всех — тайна. Он и не знал, бедняга, что уже давно ни для кого тут секрета нет, даже для самой Даши.
«Вот поставим мы с Виктором рекорд, — решил он, — тогда ей и признаюсь».
Он и сам не смог бы толком объяснить, какая связь существует между признанием и рекордом. Но смутно предчувствовал он, что связь эта есть и что после рекорда вся жизнь — его и Викторе — станет иною.
Между тем до рекорда было еще далеко. По-прежнему собирались все у Прокопа Максимовича, судили, рядили, спорили, а к решению прийти не могли. Андрей, как всегда, молчал.
Однажды Виктор не выдержал и взорвался:
— Да до каких же пор будем мы вола вертеть? Вы мне прямо скажите: поддерживаете вы меня или нет?
— А ты не горячись! — посоветовал Светличный. — Дело не шуточное.
— Боитесь?
— Боюсь.
— А раз боишься, так отступись. В сторону! А мне не мешай. Я один пойду, на свой страх...
— А если сорвешься?
— Вам что за беда! Мой риск, мой и позор.
— Э, нет! — сказал Светличный. — Ты сдуру сорвешься, а идею хорошую погубишь.
— Так идея-то моя!.. — закричал Виктор.
— Нет, врешь. Уже не твоя — наша.
— Так что ж мне теперь делать, а? — в отчаянии воскликнул Виктор. — И связали вы меня, и подрезали, и пикнуть даже не даете. Ты хоть то пойми, что не могу я теперь по-старому работать. Не могу! Тоска и стыд!..
— Очень мы это хорошо понимаем, сынок! — сочувственно вздохнул дядя Прокоп. — Вот и ищем выхода. Идея у тебя богатая, а осуществить ее невозможно.
— Нет, возможно, — вдруг тихо сказал Андрей.
Он сказал это ровным, обыкновенным голосом, сам не подозревая, какая взрывчатая сила была в этих простых словах, какое новое, великое дело они зачинали.
Потом, много лет спустя, когда этот вечер стал уже для них только историческим эпизодом, не больше, они не сумели даже вспомнить, как все было. Кажется, удрученный Виктор просто не расслышал слов Андрея. Светличный удивленно взглянул на него, но ничего не сказал, не спросил, а дядя Прокоп даже поморщился.