Шрифт:
Дежурный не отвечает.
— Без масла?
С зари Юлька становится в очередь за хлебом, за керосином, за пшеном. Даже у водопровода длинная, бряцающая ведрами, как колоколами, очередь: в остальных водопроводах полопались замерзшие краны и трубы. Юлька стоит в этой колокольной очереди со своим зеленым веселым коромыслом, а на ее спине мелом написано: «337» — номер в очереди за хлебом.
Она терпеливо стоит с утра до обеда, иногда ее сменяет Варюшка, даже карапуз Наталка приходит на помощь. Юлька слушает негромкие рассказы женщин о картошке, о больных детях, о жизни.
Мальчишек нет в очереди, все девочки. Все Юлькино поколение терпеливо стоит в очередях, по-взрослому, по-бабьи сложив на животе руки, прижимая к боку заплатанные кошелки.
— При коммунизме всем будет хорошо!
Значит, ни очередей, ни шрапнельной каши, ни замерзших кранов, ни гор нечистот на задних дворах? И все будут довольны, счастливы. Но как, как это будет?
В отчаянии пришла Юлька домой, постучалась к Максиму Петровичу.
Он был дома. В этот сумеречный час он всегда дома. Он живет один. Юлька знает, что жена Марченко погибла на каторге. Ее фотография висит над столом: доброе, ласковое лицо. Она была учительницей, и это тоже знает Юлька. А Максим Петрович когда-то был шахтером; синие рябины на лбу и щеках — это уголь под кожей, память об одной катастрофе в шахте.
В городе Марченко считают суровым, строгим руководителем: многие его даже боятся. Вот этого уж совсем не может понять Юлька! Как можно бояться Максима Петровича? Он добрый, он самый добрый на земле, никого добрей его еще не встречала в своей жизни девочка. И он простой, совсем простой, и веселый: его можно обо всем спросить, ему можно все рассказать. Вот и сейчас, прямо с порога начинает Юлька свой рассказ.
— Из меня не выйдет коммунистки, — сказала она печально и рассказала, как «засыпалась» на беседе в детдоме.
Большая керосиновая лампа горит в комнате Максима Петровича. Юлька забирается в угол пружинного дивана.
Ненужные электрические провода белеют на темных обоях комнаты, электрическая станция дает тощий свет только клубам, школам и учреждениям. Тени висят по углам, как развешанное платье. В комнате уютно и даже тепло.
Потирая руки и посмеиваясь, суетится около Юльки хозяин комнатки.
— Чайку, Юлеша, чайку! Я сейчас!
— Нет, нет! Не надо! Вы лучше мне расскажите. Я вас спрашивала.
— Ага! Да, да! — улыбается Максим Петрович. — Значит, барышня с серьезным разговором пришла?
Юлька надувает губы: чего это он ее «барышней» называет? Чтобы позлить, да? Знает ведь, не любит она этого. И смотрит на нее как на девочку, не хочет серьезно разговаривать.
— Я лучше уйду! — поднимается она обидчиво, но видит, что Максим Петрович, сразу посерьезневший и даже надевший свои темные дымчатые очки, уже подошел к карте. Карта висит на стене — большая и пятнистая, как персидский ковер.
Она с ногами забирается в свой уголок и, притихшая, ждет.
— Нищая, серая, — тихо говорит Максим Петрович и проводит рукой снизу доверху, от синего до синего.
Юлька понимает: это он о России так говорит. И ей представляются города и села, в которых она жила. Маленькие уездные деревянные городишки, столбики на большой дороге, слепые домики с окнами в узорчатой резьбе, как образа в киоте, редкие чахлые березки вдоль кривых улиц, мостовые — камень цветет мхом, пыльная трава-бурьян, у трактира коновязи из сучковатых жердей, рассыпанная солома, навоз, пьяный мужик на разухабистых дровнях.
— Безземелье, теснота, бедность, лучинушка, — задумчиво продолжает Максим Петрович.
Юлька тихо сидит в уголке дивана.
Бабушка оправляет «каганец», фитиль горит тускло. Стены небеленые, тараканы, кислый запах квашни, дети на печи в груде лохмотьев. Женщины тихо поют: «Дого-о-ра-ай, моя-я лу-у-учи-и-и-на-а...» — и покачиваются в такт песне и работе.
— Россия! — всматриваясь в карту, говорит между тем Максим Петрович. — Волки и медведи. Ни дорог, ни путей. От Печоры до Куры. Тайга, степи, пустыни, леса, в которых мхом заросли люди. Россия...
Дед кряхтит, покрикивает на лошадку, сани кряхтят, снег кряхтит, поскрипывает. Ни огонька, ни собаки даже. Закутанная в тулупчик, дрожит Юлька от холода и страха.
А потом с матерью бредут: уже большая Юлька. Бредут, бредут, спотыкаются, мешок с картошкой оттягивает Юлькины плечи. Крепится Юлька, дует на зябнущие руки: скоро ли, скоро ли деревня? Все поле в кочках. Они посеребрены снежком.
Юлька спотыкается, чуть не плачет. Вот уже и плачет, тихо, про себя, шмурыгая носом, чтобы мать не слышала.