Шрифт:
А он потом привез ее домой, пьяную, разгоряченную скандалом, бросил в кресло, тут же начал собираться под насмешливые комментарии:
– Но ведь ничего не было, Ники! Успокойся! Я просто пошутила, развлеклась. У них там было ужасно скучно! О, какой зверский взгляд, боже мой…Ой, как страшно, милый… Ты уходишь, да? Ты меня бросаешь? Ой, не могу, умру от горя… Ха-ха… А ты надолго, милый? Ладно, ладно, собирайся, не буду мешать! Дэну привет от меня можешь передать…
Потом ехал к Дэну, прокручивал в голове эту ее глумливую интонацию. И мучился подозрениями: что она в нее вложила? Неужели?!. Неужели и Дэн: тоже? Не может быть… Не хватало ему паранойи…
Дэн, помнится, открыл дверь, зевнул, почесал голое пузо, с пониманием глянул на чемодан, откуда сиротливо торчал рукав белой рубашки. Ничего не сказал, повернулся, пошел в глубь квартиры, что могло означать только одно – заходи, мол, располагайся, а я спать пошел.
– Дэн, погоди! – проговорил нервно, шагнув через порог.
– Ну? Чего тебе?
– Скажи мне… Только правду… Ты был с ней, да?
– С кем?
– С Викой, с кем. Ты был с ней?!
– Да пошел ты… – вяло, почти без обиды откликнулся Дэн, моргнув белесыми ресницами. – Совсем уже охренел со своей Викой. У меня вообще аллергия на таких баб, как она. Хуже крапивницы… Ты в гостиной на диване ложись, ладно? Белье в шкафу, ты знаешь где…
– Знаю, знаю. Ладно, иди ложись. Разберусь…
Наверное, Дэн в глубине души все-таки презирает его за эти уходы-приходы. Конечно, презирает. Он и сам себя презирает. Снует, как челнок, туда-сюда с чемоданом… С желтым туманом в голове… Потерянный мужик. Не мужик, а мужикашка. Не Митя Никитин, а Тряпка Тряпкин. Не Ник, а собачка Ники. Ошметок, выслуживающий любовь вздорной бабы. Список можно продолжить, если захочется. Только зачем? И без того все ясно.
Помнится, когда первый раз уходил, переполненный обидой, держался с достоинством, думал – навсегда. Хорошее было достоинство. Самое что ни на есть достоинство. Аккурат на неделю хватило. Или меньше? Или утром ушел, а через три дня к вечеру сам позвонил, и, не узнавая своего голоса, мурлыкал в трубку, и удивлялся страшно: откуда взялись эти приплясывающие подобострастием нотки? А потом как-то и удивляться перестал… Махнул на себя рукой. Привык. Значит, у него такое достоинство ненадежное, вспыхивает гордыней в один момент, потом быстро деформируется в тоску по этой женщине. В тяжелый и властный туман тоски, не дающий дышать, думать, помнить себя. И будто замедляются все процессы в организме, и сердце стучит через раз, и мысли вяло шевелятся в голове, и тело движется так же вяло, как на киношной пленке в замедленном действии. Лишь один слух обостряется до неприличия, как у гончей собаки, – ловит зов телефонной мелодии. Той самой мелодии… Она, мол, не твоя, хоть с тобой даже иногда и бывает…
И это называется любовь?! Та самая любовь, ради которой сжигаются все мосты? Да бросьте…
Бросьте, бросьте, ага. Может, еще и вздохнуть, как истеричная барышня? Когда уже к супермаркету подъехал, чтобы продуктов купить? А потом – в аптеку… И вообще, надо успокоиться, взять себя в руки. Как смешно звучит в этой ситуации – взять себя в руки! Ну да, смешно… Кому смешно – пусть смеется. А только любовь, наверное, всякой бывает. Ему такая досталась, вредная, злая, невозможная, на данный момент сильно простуженная. И голодная. Ее надо лечить и кормить… И радость предвкушения этого «лечить и кормить» уже дрожит в горле! И ничего поделать с этой радостью невозможно!
Наверное, он такую любовь заслужил. Только за какие грехи, неизвестно. Может, за Ксюшу?
Вика открыла ему дверь, глянула исподлобья, покусывая воспаленные простудной лихорадкой губы. Потом содрогнулась, кутаясь в плед:
– Я пойду лягу, Ники… Морозит меня… Сейчас температуру померила – тридцать девять уже…
– Может, врача вызвать?
– Какого врача? В девять часов вечера? Нет, я лучше посплю…
– Погоди, не засыпай. Я жаропонижающее купил, сейчас тебе дам… И чаю горячего…
– Да, чаю бы хорошо. Представляешь, у меня ни чая, ни сахара нет. Вообще ничего нет, хоть ложись и помирай. Такая вот я, безалаберная… Без тебя пропаду…
– Ладно, иди. Сейчас все принесу.
Потом он смотрел, как Вика пьет чай, сидя на кровати в позе лотоса и трогательно держа кружку в обеих руках. Протягивал бутерброд, и она хватала хлебный мякиш с маслом прямо у него из рук, вонзалась в него зубками, как белка. И жевала она тоже, как белка, быстро и сосредоточенно. Поела, вздохнула, свернулась под пледом калачиком. Хотя нет… Калачиком – это не про Вику. Правильнее будет – свернулась змейкой. Заснула, посапывая простуженным носом.
Он долго сидел на кровати, смотрел на нее. Кто же ты есть, чудовище мое окаянное? И впрямь змейка? Или белочка с востренькими зубками? Маленькая шустрая белочка, вызывающая чувство умиления, а на самом деле – обыкновенный грызун? Кто ты, чудовище мое?
И опять на него накатило. Никогда бы он не смог определить это странное чувство – то ли счастливый обморок, то ли наваждение какое. А может, очарование зловредное, несущее в себе сладкую острую боль. Никогда, никогда он не сможет оторваться от этой женщины, пропала его душенька, бедная и несчастная, изгрызенная ее вострыми жадными зубками. И это называется любовь? И это – счастье? Нет, это, скорее, мука мученическая…
Потом на этом ощущении, то ли счастливом, то ли горестном, он и двигался по квартире, наводя мало-мальский порядок. Сварил куриный бульон, досмотрел футбол по телевизору, принял душ…
Когда осторожно лег рядом, Вика шевельнулась, простонала хрипло во сне. И тут же напряглась, прижалась горячим телом, и сердце громыхнуло внутри, запуская бешеный ток крови. Змейка, змейка… Какое гибкое, гладкое, сильное и прекрасное тело…
И последний мелькнувший страх – не пропасть бы совсем в этом сплетении жадных тел, не раствориться в окаянном и ненасытном желании, как в серной кислоте. Но ведь любовь не может быть серной кислотой, не может… Или может? Черт ее побери, эту проклятую любовь!