Шрифт:
Поэзия в газетах и журналах – для советских бабуинов. А для нас, чесов, вся современная поэзия на стенах сортиров! Сколько же сортирных стенок прочитал я сверху донизу от Владика и до Кавказа под аккомпанемент зловещего урчания сливных бачков и страстных вздохов унитазов?! При тусклом свете лампочки, обмазанной дерьмом, чтобы на нее не покусились, находил я остроумные политические экспромты, которые сохраняются только в укромных местах.
Потому что и сортиры стережет гебня: хорошие стихи сдирают со штукатуркой или замазывают известкой. Сортиры – творческая мастерская свободных поэтов и художников нашей героической эпохи и, надеюсь я, что после советской власти шедевры сортирной поэзии увековечат в многотомных изданиях. А пока что, поэты соРтирики свои крамольные стихи пишут на таком недосягаемо высоком уровне (от пола), что всерьез веришь в крылатых пегасов!
Я бы продекламировал кое-что из сортирной поэзии, да эту лирику огольцы знают: одни и те же сортирные университеты посещаем, у каждого из нас образование высшее сортирное! Не в холуйском Союзе писателей, а в сортирах реализуются позывы русских поэтов к свободе творчества. Ибо в стране Советской любое стремление к свободе криминально.
Жил бы сейчас Пушкин, тоже в сортирах публиковался: стыдно было бы ему, честному и талантливому, печататься под одной журнальной обложкой с бездарными подлецами, совпоэтами, о которых хорошо сказал Ленин: «Русская интеллигенция – сплошное говно!»
Конечно, Ленин имел в виду не Пушкина, а современную ему интеллигенцию. А ее Ленин знал! И я верю Ленину. По заявочке огольцов я снова прикалываю историю графа Монте-Кристо, которую не могу закончить, потому что из-за своей несуразной памяти, способной запоминать что попало, вспоминаю я этот роман в каком-то сороковом, самом запутанном варианте, который читал я наспех и вверх тормашками!
Тем временем багровый солнечный лик, раздуваясь вширь от сознания важности своего предназначения, неторопливо, величаво, как положено центровому светилу планетной системы, торжественно удаляется за горизонт перед нашим паровозом. Казалось, вот-вот мы заедем туда – прямо в солнце! Но от этого теплей не становится. Укрываясь от прохладного ветра, ложимся на фартуки переходов, дожидаясь, когда перекроют на ночь двери между вагонами и можно будет забраться на ночь в нерабочий тамбур. Ежак кашляет, небось простыл. Голубь посылает меня и Ежака ночевать в вагон. Если случится ночью что-то, то встретимся на той станции, где паровоз меняют, а средство связи – правая стенка сортира у входа. Там напишем, где мы и наш пароль – лыбящуюся мордаху.
Во многих вагонах двери рабочих тамбуров по вечерам не заперты, а то открыты нараспашку курильщиками. Зайти в вагон на ходу поезда проще простого. Но если умылся на предыдущей станции, так как по прокопченным паровозным дымом физиономиям сразу видно, где наш плацкарт. А кому охота умываться каждый день?! Пусть моются те, кому чесаться лень!
Я и Ежак спускаемся с крыши на подножку общего вагона со стороны не рабочего тамбура. Пробуем выдрой открыть дверь вагона, но она закрыта на защелку. И в соседнем вагоне – тоже. Можно залезть в вагон через окно уборной… Кто-то боится пауков, кто-то темноты, кто-то высоты… К паукам я равнодушен и из насекомых не люблю только вшей. Если бы пауки ели вшей, я бы пауков во всех карманах развел, а паучьих малюток под мышкой согревал, чтобы не кашляли! И темноту я люблю – в темноте спокойно, укрывает она от лишних глаз. Высоту просто обожаю! Она окрыляет, волнует, дарит чувство свободы, полета. Не люблю и боюсь одного – скорости…
Когда шпалы под поездом сливаются в рябую качающуюся ленту, когда глаза сами так и тянутся к грозно поблескивающим ободам громадных стремительных колес, тяжело, гулко подрагивающих на стыках рельсов, тогда кружится голова и тошнит, как от морской болезни. Это – страх перед скоростью. То, что предстоит сейчас, легко сделать, если бы поезд стоял или шел потише.
Но поезд разгоняется, разгоняется… грозно гремит сцепка, тревожно звенят тяжеленные железные цепи, зловеще лязгают буфера, нервно стучат переходные мостики… Ходко шпарит поезд под уклон, мотая вагоны из стороны в сторону! Есть в вагон и другие пути, но… захотелось показать Ежаку, что мне не слабО! Хочу победить свой страх! Седой цитировал Эпикура: «Преодоление страха вот что доставляет человеку подлинное уважение к себе!» Хочу уважать того, с кем живу в одной шкурке – самого себя!
Держась левой рукой за поручень, стоя на носке левой ноги на краешке подножки, я раздвигаю ноги как можно шире, опираясь носком правой ноги на узкую полочку швеллера вагонной рамы. Ежак страхует, вцепившись в мою руку. Я тянусь пальцами правой руки к открытому окну уборной. Оно второе, после узкого, навечно запечатанного, дочерна пропыленного окна помещения отопительного агрегата. И в такой неустойчивой позе только всеведущий Козьма Прутков утешает меня мудрым умозаключением: «Человек раздвоен снизу, а не сверху, для того что две опоры надежнее одной»! Но когда расстилаешься по гладкой качающейся стенке вагона и ощущаешь качание и вибрацию опор под носками ступней, невольно приходит на ум жутковатые предположения: а вдруг неожиданным поворотом пути центробежная сила отбросит меня от стенки вагона?.. А вдруг соскользнет или подломится скрученная судорогой нога?.. А сильная струя ветра забивает глаза пылью и, раздувая одежду, старается оторвать от стенки вагона!.. А тяжелые колеса гипнотически притягивают взгляд к своим зловеще сверкающим ободам!..
Наконец-то пальцы правой руки дотягиваются до рамы окна, впиваются в нее. Надо сделать еще одно усилие над собой: оттолкнуться левой ногой от подножки и, повиснув на одной правой руке, перехватиться левой рукой за раму окна. Вот теперь-то могу заглянуть в окно. Мне везет: в уборной никого. Иначе пришлось бы повторять все в обратном порядке под нервные повизгивания какой-нибудь целомудренной дамы, усмотревшей в моем явлении из окна коварное посягательство на ее драгоценную честь!
Отталкиваюсь ногами от рамы вагона, отжимаюсь на руках, переползаю на животе через болезненно узкую раму окна, дотягиваюсь рукой до ржавой, противно мокрой трубы над унитазом и затаскиваю гибкое, послушное тело вовнутрь. Захлопнув и заперев двери уборной на защелку перед носом пассажира с переполненным мочевым пузырем, заскочившего в уборную с заранее расстегнутой ширинкой, я тяну руку к Ежаку. Когда его дочерна чумазая ладошка заскользила по стенке вагона к окну, я хватаю Ежака за шершавую от застарелых цыпок кисть руки и помогаю забраться в окно. Сполоснув физиономии, мы друг за другом чин чинарем выходим из уборной к удивлению пассажира, с расстегнутой ширинкой, уже вдвоем! Удивленный пассажир внимательно смотрит в унитаз: не выскочит ли оттуда третий?
Сперва проверяем треугольную антресоль для ведер в нерабочем тамбуре. Антресоль удобная, закрытая, но захламленная – вдвоем там тесно. Хряем в вагон, где окунаемся в осязаемо плотную атмосферу российского общего вагона. Атмосфера тут крепко настояна на круглосуточно не снимаемых портках, на пожизненно бессменных портянках и на чем-то еще более ароматном, специфично российском, о чем сказано: «там русский дух, там Русью пахнет!»
Только в переполненном общем вагоне понимаешь, насколько могучи и вонючи духом русские люди, желудки которых переваривают такие пищевые отбросы, от одного вида которых вмиг загнется гуманоид с любой ядовитой планеты! Любая нечисть, дохнув русским духом, посинеет и окочурится. А нам русский дух на пользу, чтобы не кашлять. Впрочем, сколько вонь ни называй духом, а все равно смердит! В вагоне сумеречно. Кто на полке ухо давит, кто, куря, баланду травит, и все на нас ноль внимания… и кому тут нужны наши умывания?!