Шрифт:
Живя еще в Ростове, но печатаясь уже в столице, я стал приобретать некоторую даже известность в узком, но шумном (тогда, тогда!) кругу местных литераторов. Местная партийная газета «Молот» [35] даже уделила моей нескромной персоне целый абзац. До сих пор помню. Да и как забудешь, если сказано было – цитирую навскидку: «В славном эскадроне донских писателей появилась еще одна критическая сабля».
Причем слова «еще одна» были, как все понимали, типичной для партийно-советской печати гиперболой. Критиков на Дону как тогда не водилось, так и позже они, кажется, не произросли. Поэтому местные мастера поэзии и прозы начали охотиться именно за мною – не потому, что я стал таким уж хорошим критиком, а потому, что был единственным, других нету.
35
«Молот» – газета Ростовского обкома КПСС, фундаментально скучная, как это и было предусмотрено для официальных изданий канонами партийно-советской печати.
Они охотились, я прятался, видя даже известную доблесть в том, чтобы ни словом не обмолвиться об окружавшем меня – и не то чтобы очень гадком, но каком-то безнадежно сереньком – региональном ландшафте. Тоже, знаете ли, своего рода эмиграция – из постылой малой родины в вымечтанную и желанную, общероссийскую.
Хотя, признаюсь, случалось и мне оскоромиться. Напечатал я, например, в Ростовской молодежке, где тогда служил, обзор поэтического раздела журнала «Дон» – вполне никакой, поскольку и те немногие цветы моего злоречия, что в нем были, начальство выпололо. Опасаться, следовательно, нечего – и вдруг шум, гам, скандал, вызывают, и не куда-нибудь, а в обком партии [36] , и это, по нормам тех прекрасных лет, означало неприятности не только для меня, автора, но и для ни в чем не повинного редактора газеты.
36
Обком партии, обком комсомола – самое большое местное начальство, различавшееся тем, что у партийцев действительно была власть, зато у комсомольских вожаков была инициатива. И показательно, что, когда условия игры в стране переменились, лишь малая часть работников обкомов, горкомов и райкомов КПСС сумела конвертировать власть в деньги, в то время как из функционеров ВЛКСМ вышли самые крутые олигархи всех размеров.
Являюсь, куда зван, а мне и говорят: «Вот Виктор Александрович заявление на вас подал. Докладывает, что вы его, товарищ критик, грубо оскорбили». И Виктор Александрович тут же сидит, в упор на меня смотрит. Фронтовик, старейшина нашего эскадрона, грудь в орденских колодках, а стихи ни к черту. «Извините, – отвечаю, – но я ведь о подборке Виктора Александровича вообще, кажется, ничего не написал. Ни одного слова, тем более оскорбительного…»
«Вот то-то, вот-то оно и есть – вскричал оскорбленный поэт, – что ты, сопляк, мою подборку даже не заметил». И – старый человек, фронтовик – тут же в кабинете картинно разрыдался.
С тех пор я так и помню: поэты могут критику простить что угодно, кроме равнодушия к их стихам.
Совсем, простите мне эту рискованную параллель, как случайные спутницы нашей безалаберной юности, каждая из которых (именно каждая) в определенной ситуации, когда «все» уже случилось, непременно говорила: «Теперь ты, наверное, будешь обо мне плохо думать». И не понимала бедная, что все гораздо хуже и что теперь о ней не будут думать совсем.
Теперь еще 60-е, но самый их конец. Я – студент филфака Ростовского университета, а мой друг уже аспирантом, но на философском. Репутация у него в глазах парткома была ни к черту, но диссертация – о французском экзистенциализме – безупречна, так что пришлось допускать к защите. И вот день торжественного акта. Пора начинать, как кто-то из парткомовских философов спохватывается: «А где стенографистка? Нет стенографистки?»
Ее, как вскоре выяснилось, потрудились не приглашать, а между тем без стенограммы протокол защиты будет недействительным. «Ну что, будем отменять?» – обращается председательствующий к членам ученого совета. И тут меня вдруг осенило: «Я, я буду стенографисткой…»
Защита у моего друга, словом, прошла блестяще. Черных шаров [37] накидали умеренно. К стенограмме – до сих пор горжусь – претензий нет. Но искомую степень специалисту по французскому экзистенциализму так и не утвердили – что-то там неподобающее раскопалось в документах, им представленных.
37
Черные шары – так при защите диссертации называют голоса членов специализированного совета, поданные против присуждения соискателю ученой степени.
Выбор Москвы, как ПМЖ [38] , был для честолюбивого ростовчанина отнюдь не предрешен. Почти на равных котировался и Ленинград, культурная, так сказать, столица. Во всяком случае, в видах своих гумилевских штудий я первым делом отправился не в ЦГАЛИ [39] и не в Ленинку [40] , а в Рукописный отдел Пушкинского дома [41] .
Квартировал же я или, как в России говорят, останавливался у Сергея Николаевича Артановского [42] , к которому как к своему старинному другу меня и направил Леонид Григорьевич Григорьян.
38
ПМЖ (постоянное место жительства) – документально оформленное право и возможность жить в выбранной стране (или городе) без необходимости периодически переоформлять разрешение на пребывание.
39
ЦГАЛИ – Центральный (ныне Российский) государственный архив литературы и искусства, такое же, как и 3-й зал Ленинской библиотеки, место встречи соискателей ученой кандидатской степени.
40
Ленинка – Российская государственная библиотека (РГБ). Основанная еще в 1862 году в составе московского публичного Румянцевского музея, она с 1924 года носила имя В. И. Ленина, но в 1991 году это имя утратила. Тогда как станция метро, выводящая к Воздвиженке, по-прежнему зовется «Библиотекой имени Ленина», и этот диссонанс многое объясняет в общественной жизни и общественном сознании современной России.
41
Пушкинский дом – Институт русской литературы (ИРЛИ РАН), созданный в С.-Петербурге еще в 1905 году.
42
Артановский Сергей Николаевич (1932) – доктор философских наук, профессор С.-Петербургского гос. университета культуры и искусств.
Сергей Николаевич профессорствовал в Институте культуры, был тогда еще молод, уже обеспечен и состоял в очередной раз в разводе, так что, разбираясь с его дивной коллекцией рукописных книг начала 20-х годов, я брал еще и уроки холостяцкого образа жизни – впрок, впрочем, так и не пошедшие.
Особенно восхищало меня то, что Сергей Николаевич, джентльмен до мозга гостей, содержал одновременно экономку, ведавшую хозяйством, и кухарку.
«Дорого же», – сострадал я своему старшему другу. А он отвечал мне наставительно: «Жена, поверьте, обходится гораздо дороже».
Люди, поколением чуть старше, рассказывают, что и пишущие машинки надо было ставить на специальный учет, чтобы в случае чего те, кому положено, могли определить злоумышленника по специфическим особенностям шрифта. Наверное, так, но я о своей «Эрике» [43] , что берет, как известно, четыре копии [44] , уже никому не заявлял и, ничего поэтому не опасаясь, перепечатывал на ней, что хотелось. Достаточно, впрочем, невинное – стихи там, «Огненный столп» Гумилева, цветаевский «Белый стан» да мандельштамовские «Воронежские тетради». А криминальный самиздат [45] читал, какой друзья давали – то на недельку, а то и на ночь. И в машинописном, и в ротапринтном виде, реже переснятом и отпечатанном на фотографических карточках.
43
«Эрика» – малогабаритная, производства ГДР пишущая машинка, которая в Советском Союзе во второй половине 1960-х пришла на смену тяжеловесным (и тоже, разумеется, импортным) «Оптимам» и «Континенталям». В свободной продаже почти не появлялась, была страшным дефицитом, и мне, например, «Эрику» еще в редакцию газеты «Свет Октября» привезли прямиком из Москвы, с распродажи на очередном съезде Союза журналистов СССР. Но, как бы то ни было, «Эриками», которых обессмертил своей песней Александр Галич, в свой срок обзавелись почти все желающие, что резко увеличило оборот самиздата в России.
44
«Эрика» берет четыре копии…» – строка из песни «Мы не хуже Горация», в 1966 году написанной Александром Аркадьевичем Галичем (Гинзбургом) (1918–1977). Чрезвычайно успешный в молодости драматург и киносценарист, Галич с конца 50-х годов начинает писать песни, исполняя их под собственный аккомпанемент на семиструнной гитаре. Его известность в интеллигентских кругах, безусловно, соперничала со всенародной популярностью Булата Окуджавы и Владимира Высоцкого.
45
Самиздат – как особое социокультурное явление, он характерен, видимо, не только для Советского Союза, но и для любой страны, где государственная власть присваивает себе монополию на изготовление и распространение словесной продукции. Нарушение этой монополии как частными лицами внутри страны, так и зарубежными организациями, разумеется, государством же пресекается и карается. Даже сейчас, когда и предварительная цензура вроде бы отменена, и Всемирная паутина доступна каждому, можно схлопотать срок, например, за репост сообщения в социальных сетях, если власть усмотрит в этом сообщении признаки преступления, подпадающего под соответствующую статью Уголовного кодекса.