Шрифт:
— Вы знаете, что я могу помиловать вас, если вы раскаетесь. Мне нравится ваша смелость. Хотите, я вас помилую?
Бестужев развел руками.
— В этом и есть недостаток самодержавия, государь. Вы можете миловать и казнить, кого пожелаете, вне зависимости от того, что диктует закон…
— Закон диктует расстрелять вас, милостивый государь! И в любой другой стране вас бы именно расстреляли на месте!
— Как вам будет угодно, — поклонился Бестужев. Николай быстрым шагом прошел к столу, написал записку коменданту крепости и вызвал караульного офицера.
— С вами было очень интересно разговаривать, Бестужев, но вы меня не убедили. Подумайте на досуге, его у вас будет довольно. Если надумаете, напишите мне письмо! Прощайте.
— Честь имею!
Бестужев скомандовал конвою «налево, кругом» и вышел из комнаты в ногу с солдатами.
Николай отодвинул кипу бумаг и взял себя за виски. Только будучи очень убежденным в своей правоте, возможно так упорствовать. Но он тоже убежден в своей правоте. Кто же победил? Да никто. В спорах никто не побеждает.
Из соседней комнаты выскочил Михаил Павлович, взбудораженный настолько, что забыл о присутствии Левашова.
— Какая дерзость, Ника! Это черт знает, что такое! Хорошо, что он мне третьего дня не попался — он бы и меня втянул! Клянусь честью…
— Василий Васильевич, голубчик, оставшихся допрашивайте сами, я вернусь позже, — устало сказал Николай, взял под руку Мишеля и вышел вместе с ним из комнаты. Они медленно шли анфиладой дворцовых зал, вдоль ряда греческих статуй. В плящущем свете свеч гладкий мрамор обнаженных богинь и нимф казался смуглым, живым телом. «Умнейший человек из всех заговорщиков, — тихо говорил Николай, — а видишь, как верит в то, что из России можно сделать Европу. А ведь… — он остановился и внимательно посмотрел на Мишеля, — …а ведь нужно ли?»
Мишель пожал плечами, и они пошли дальше.
НАТАЛЬЯ РЫЛЕЕВА, 18 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА
Она бы вообще не знала, что делать, ежели бы подруга, Прасковья Васильевна, жена судебного пристава, не надоумила немедленно подать прошение на Высочайшее имя. Муж ее прошение и составил. Наталья Михайловна просила объявить ей, где находится Кондратий Федорович, а также просила свидания с ним. По словам Федора, дело было ясное: в Петропавловской крепости. Ему то сказывал человек князя Оболенского, которого вместе с барином арестовали, привезли туда в комендантский дом, а потом домой отпустили. Наташа собиралась подождать ответа дня два, а ежели не будет, то писать уже на имя коменданта крепости. Пристав объяснил, что она, как законная супруга, уж точно должна получить уведомление, где содержат Кондратия Федоровича. Насчет свидания он сомневался, что дадут, но все же присоветовал просить. И еще хорошо, что хоть кто–то нашелся, помог. Остальные знакомые исчезли — она писала еще трем приятельницам, они как будто сговорились: одна сказалась больной, другие две писали, что заняты свыше всякой возможности. Все было понятно: шарахаются, как от зачумленной. А главное, что все друзья мужа, к которым можно было бы обратиться, были взяты или в розыске по тому же делу. Особенно не хватало братьев Бестужевых. Наташа писала к Елене Александровне, но та вообще не ответила, передав с лакеем на словах, что ни о чем не известна и сидит уже три ночи у постели больной матери. Наташа писала еще к журналисту Булгарину — исчез. Петербург опустел. В газетах писали, что участники событий четырнадцатого числа умышляли убить государя императора! Наташа твердо знала, что это неправда. Коня про это никогда не говорил. Самое страшное, что, оставшись наедине с собой, она вообще поняла, какая она всегда была плохая жена. До такой степени ничего не знать о жизни мужа было преступно! В последнюю поездку свою к родителям в Малороссию она жаловалась маменьке на Конину невнимательность, вечные занятия с друзьями и по делам компании. А маменька еще тогда сказала, что это она, Наташа, во всем виновата: «Ты как можно только от него домогайся, чтобы он все тебе поверял. Он твой муж, Богом данный, и ты к нему применяться должна, а не он к тебе. Не понимаешь, пойми. Не интересно — притворись». Во всем виновата леность. Разговоры, которые вел Коня, особенно от нее не скрываясь, были ей скучны, поскольку носили характер самый несбыточный. Он даже ей как–то стал излагать, почему России подойдет Северо — Американская конституция — поскольку Россия похожа на Америку громадностию просторов и разнообразием племен ее населяющих. Далее, когда пошел он в подробности, ей стало так скучно, что она под первым же предлогом сбежала из кабинета. Леность, невежество! А еще Наташа очень теряла, потому как с первобытным воспитанием маменькиным она вовсе не знала по–французски. Конечно же Коня еще женихом взялся ее учить, но сразу стало ясно, что он сам в правилах не особенно тверд, и то, что знал, как сказать, обяснить не мог. У них даже решено было нанять ей учителя по приезде в Петербург, потому как Коня сразу попал в такое общество, где по–французски говорили все. Учитель ходил несколько раз, а тут Наташа забеременела, и стало ей и без французской грамматики дурно. Еще Коня хотел, чтобы она читала историю Карамзина, а посему выход каждой книги стал для нее мучением. Он–то набрасывался на каждый том, как голодный на пищу, купил их один за одним все одиннадцать, они во время наводнения прошлогоднего смокли, испортились, так что же? Не успела вода сойти, Коня мчится к Смирдину и покупает их снова — все одиннадцать! Так ведь уж читано! Эдакий расход. И ведь не только книжки пропали, а еще и мебели хорошие, и надо было покупать другие. А прочтя очередной том, Кондратий Федорович приступал и к ней — почитай, да почитай. Доходило до слез. Карамзина она любила, когда он писал попроще: «Бедную Лизу» или «Наталью, боярскую дочь». Это были прекрасные чувствительные вещи. Но все эти Рюрики, Синеусы и Труворы! Она не могла запомнить все эти диковинные имена, а главное — там все лишь мучили да убивали друг друга, и решительно не было ни строчки о любви! Разве про Владимира и Рогнеду, но когда Коня рассказал ей все, как там у них произошло, поскольку она не поняла этого в целомудренном изложении Карамзина, Наташа в ужасе заткнула уши. И эдакую похабщину, считал Коня, должен прочесть всякий, кто считает себя истинно русским!
Сейчас, когда его увели и друзья его исчезли, а знакомые начали обходить ее дом стороной, Наташа часами лежала, смотрела в стенку и думала. Она была плохой женой! Если бы начать все сызнова, она бы первым делом выучилась французскому и не сидела бы дурой в гостиной, когда так задорно Саша Бестужев и князь Оболенский налетали друг на друга. А во–вторых, прочла бы она эту историю! Ведь это так важно было для Кони! Коня в одну ночь проглатывал том, а потом сразу брался за перо и писал свое, прямо на ходу переводил Карамзина из прозы в стихи. А она, Наташа, была бы его настоящей подругою и музой, как полагается хорошей жене, и он бы тогда не ушел от нее в эту проклятую политику и не погубил бы себя и других. Когда дадут свидание — а свидание точно дадут, в милость царскую Наташа верила твердо, — она встанет на колени и скажет Кондратию Федоровичу: «Не ты предо мною виноват, как сказал ты в понедельник, а я, дура глупая, перед тобой кругом виновата».
Господи, да ежели бы знать, как сложится, да во что выльется, скольких ошибок можно было избежать!
Она бродила по дому, бросив ребенка на няньку, не беспокоясь ни о счетах, ни об обеде — кажется, чем–то они там на кухне кормили Настю. Наташа ничего не ела, иногда пила чай, но совершенно не была голодна. День на четвертый после того как забрали Коню, навестила ее Прасковья Васильевна — она отправилась ее провожать, да и упала на лестнице — в глазах потемнело. Ох и накричала на нее подруга!
— Довела себя до невозможности! Где это видано! Ты мать! Как это можно не есть!
«Кто бы моего ирода забрал в крепость на месяцок», — подумала Прасковья Васильевна, бросилась на кухню, сама налила чашку бульона и принялась кормить Наташу. Ничего хорошего из этого не вышло: стошнило.
При этом Прасковья Васильевна не могла не отметить, что Натали, не евши несколько дней, стала особенно бледна и интересна. Может, самой попробовать?
С уходом подруги Наташа почувствовала себя лучше и пошла к Настиньке. Как ни странно, и она бы в этом не созналась никогда, ребенок ее раздражал. Девочка была бессмысленно деятельна, что–то показывала, рассказывала и настойчиво требовала внимания к себе. Наташа была не в состоянии оказать оное. Она сосредоточилась на своей вине и страдании так сильно, что все, что не участвовало в нем, было ей безразлично — в том числе и дочка, которая хотела играть с ней в кукольное чаепитие и требовала, чтобы и маменька брала игрушечную чашку и делала вид, что пьет. Вытерпев несколько минут, Наташа встала из–за кукольного столика.
— Все, Настинька, поиграй с Дуняшей, у меня голова болит.
Смуглое лицо Настиньки, с отцовскими вскинутыми бровями, вдруг застыло на какую–то долю секунды, рот подковкой искривился книзу, она набрала полную грудь воздуху и громко, на выдохе, заревела.
— Что моя рыбонька, что моя девочка? — очнулась Наташа, подхватив ее на руки, — что мой ангел?
— Ты меня не любишь! Не любишь! — кричала Настинька. — Меня маменька… не любит!
Сквозь ее плач раздался громкий звон дверного колокольчика, а через минуту на пороге детской возник Федор с большим конвертом в руках.