Шрифт:
— Ты добряк и слава богу, — отозвался Константин, — и я к тебе сердечно привязан. Но матушка николи меня не любила, потому как я на батьку курносого больно похож. Да и ты похож, рыжий. А вот на кого красавчик Ника смахивает, мне неизвестно.
— Константин! Побойся Бога!
— Все–все, не волнуйся, волнений нам еще хватит. Давай–ка еще раз просмотрим бумаги, и я буду отдавать их переписывать. А тебе придется их лично волочь в Петербург, так что завтра выезжать. Дорога паршивая, сочувствую, но у нас нет другого выхода. У меня есть новая английская коляска, чудо, тебе отдаю, полетишь как на крыльях. Ты им должен донести, что со мной имел откровеннейшую беседу, так ведь, и что решимость мою поколебать невозможно.
— Я все исполню, ты же знаешь, как я…
— Знаю, знаю. А о чем ты спросить меня хотел?
— Я насчет государя, Александра… — Мишель испуганно оглянулся. — А не может ли так статься, что его… извели?
Константин выдохнул густое облако сигарного дыма и втянул его через ноздри.
— Извели? Все может статься в этой стране. Но я каждый божий день две недели депеши получал подробнейшие. С описаниями болезни. Похоже на то, что брат умер естественным путем. Так что, глядишь, в России — впервые за столько лет — власть будет передана наследнику без смертоубийства. Я бы рад был поверить. Очень рад.
25 НОЯБРЯ 1825 ГОДА, СЕРЕДА, НАБЕРЕЖНАЯ МОЙКИ 72, С. — ПЕТЕРБУРГ
Темно было, мокро и грязно в эти дни в стольном городе Петербурге. Ждали снега, но снега не было — с неба сыпалась противная, тяготящая душу морось. Горожан косила модная болезнь инфлюэнца. Город, несмотря на осеннее уныние, жил своей повседневной жизнью, не поддаваясь ни болезням, ни промозглой морской сырости. Ярко горели освещенные плошками дворцы, зазывно теплились витрины на Невском, да еще многочисленные церкви манили прохожих внутрь мерцающим восковым теплом.
Молодой человек среднего роста, легко соскочивший с извозчика у Синего моста, оглянулся по сторонам и поднял ворот длинной, до пят, серой офицерской шинели с пелериной. «Черт знает, что за погода», — пробормотал он и энергично зашагал в сторону дома Российско — Американской торговой компании на Мойке.
Пожилой лакей, открывший ему тяжелую дубовую дверь, встретил его улыбкой, как хорошего знакомого.
— Ваше высокоблагородие, Николай Александрович! Позвольте одежку! Ждут они вас, ужо спрашивали.
— Здорово, Федор! — вошедший отдал лакею шинель и треуголку с морской кокардой, — а наши все в сборе, я вижу.
Передняя была тесно увешана одеждой, в большой китайской вазе, стоявшей в углу, торчали букетом, вперемешку, трости и шпаги. Николай Александрович достал из кармана складной серебряный гребень и наскоро причесал перед зеркалом густые русые кудри, смятые шляпой. Внешность у него была самая обыкновенная: широкий лоб, глубоко посаженные зеленые глаза, узкие рыжеватые бакенбарды. При этом в облике его, как часто отмечали его знакомые, присутствовала чисто английская элегантность — щегольская морская форма сидела на нем как влитая.
Из–за закрытых двойных дверей раздавались смех и треньканье гитары. Николай Александрович быстро взбежал по знакомым ступеням и вошел в гостиную. Скромная казенная квартира Кондратия Федоровича Рылеева была полна народом. В гостиной у круглого стола под большим шелковым абажуром теснилось человек пятнадцать молодых людей, большею частию в военной форме. В воздухе плавали сизые полосы табачного дыма. Стол был уставлен тарелками и бокалами. У Кондратия Федоровича, который холостяковал за отъездом жены своей в деревню, не было должного ужина — повар тоже был в отъезде, зато изобиловало белое хлебное вино в графинах, черный хлеб и пластовая квашеная капуста. Гости не жаловались на спартанский харч — русские посиделки у Рылеева пользовались успехом. Во всей обстановке, как и в угощении, чувствовались народные вкусы хозяина — на крышке рояля красовалась пара пестрых лаптей, с каминной полки свешивался зеленый, в розах, посадский платок. Впрочем, сии потуги на оригинальность и уют не достигали цели — квартира Рылеевых оставалась казенной, как бы они ее ни обживали.
В углу, в большом кресле, обтянутом вытертой желтой парчой, устроился худенький черноволосый Саша Одоевский с гитарой. Под креслом валялись кивер и белые перчатки — взвод его нынче караулил во дворце. Замечательная способность была у Одоевского — он мог говорить стихами, импровизируя их на ходу, да писать ленился. Если бы не друзья, которые за ним время от времени записывали, ему бы и напечатать было нечего. А так он уже слыл в свои двадцать три года за поэта, и поэта недюжинного. Увидев Николая Александровича, Саша тряхнул кудрявым чубом и запел на расхожий мотив:
— Ты ждешь меня, любовь моя до гроба,
Тебе всю жизнь отдать я был бы рад
На острове, где счастливы мы оба…
На острове с прозванием Крондшадт…..
Импровизация, как видно, намекала на личные дела вошедшего — послышался хохот, отдельные хлопки, ему подмигивали. Николай Александрович, пожимая по дороге со всех сторон протянутые к нему руки, добрался до Одоевского на слове «Крондштадт» и взял его за воротник мундира.
— Выбор оружия за вами, капитан Бестужев! — вскинув руки кверху, улыбнулся ему Одоевский.