Шрифт:
Они никогда больше не виделись, но потом писали друг другу и в письмах наконец перешли на «ты». Александр Сергеевич написал о нем недавно Саше Бестужеву: «Очень знаю, что я учитель Рылеева в стихотворном языке, но он идет своею дорогою. Он в душе поэт. Я опасаюсь его не на шутку и жалею очень, что его не застрелил, когда имел тому случай — да черт его знал. Жду с нетерпением «Войнаровского» и перешлю ему все свои замечания. Ради Христа! чтоб он писал — да более, более!» «Видишь, он ценит в тебе поэта! — восклицал Саша. — Видишь! А ты говорил!»
Рылеев задул свечу, стал на колени посреди камеры и начал молиться. Он молился горячо, как никогда. Он молился, чтобы можно было ему вернуться в тот весенний день, в Батово, чтобы подольше остаться в нем, он молился за Наташу, за Настиньку, за Пушкина. Он молился о том, чтобы снова увидеть эти березы, чтобы услышать эту птицу, чтобы все повторилось снова, и тогда, только тогда он будет знать, как поступать правильно, и только тогда наконец будет совершенно счастлив…
ВИЛЬГЕЛЬМ КАРЛОВИЧ КЮХЕЛЬБЕКЕР (из собственных показаний), ФЕВРАЛЬ
…В продолжение моей бурной и несчастливой жизни я не раз подвергал ее опасности для спасения — не того, что теперь перед лицом Бога и чуждый светских предрассудков называю честию — но для выручки того даже, чему приличие, суетность и тщеславие дали сие священное имя. Между тем, тогда представлялись мне вдали и надежды, и желания и обольщения, я еще не отчаивался в счастии. Теперь же, чего мне ждать? Чего желать? Чего надеяться? Сверх того, милосердный Бог приник ко мне своею неиссякаемою любовью; он услышал вопль сердца моего: «Господи, помози моему неверию!» В глубине души моей рождается живое упование на другую, лучшую жизнь — и да не вниду в нее, обремененный лжесвидетельством!
…Я желал бы теперь взять на одного себя все бремя, которым тяготит меня обвинение в покушении на жизнь его императорского высочества, но не могу; сказанное мною в сем случае о Пущине, к несчастью, истинно — в моем же объяснении причин, заставивших меня целить в его императорское высочество, нет противоречия, ни несообразности: уверенный в том, что пистолет мой не стреляет, я хотел выиграть время, хотел умышленно неловкостию обратить на себя внимание его императорского высочества (от коего я находился в очень недальнем расстоянии и мог быть им замечен), сперва прицелился не в него, а на клики: «Не туда! Сюда!» метался из стороны в сторону; все это с тем, чтоб другой кто с лучшим оружием и с большей готовностью не заступил моего места. Где тут явная несообразность, не заслуживающая никакой веры, и могу ли по совести в том сознаться? Впрочем, в силах ли я теперь отдать ясный отчет во всем том, что тогда во мне происходило? Но живо помню, что надеялся на осечку пистолета; живо помню, что меня объяла жалость, когда всмотрелся я в лицо великого князя; что когда солдат отвел мою руку, у меня будто камень с души свалился…
…Если же, несмотря на мою твердую уверенность в виновности Пущина, окажется, что Пущин прав, да бросит в меня камень первый тот, кто в сердце своем может сказать: «Я в моих показаниях был бы осторожнее и совестливее!» Пусть тогда осудит меня суд человеческий; есть другой суд, перед которым я надеюсь в сем случае оправдаться, суд Бога гневного, рука Коего на мне слишком тяжело отяготела и имя Коего страшусь употреблять всуе! Если окажется, что Пущин прав, не крепость мое место, а дом безумных!
…Что же касается до великого князя Михаила Павловича, я бы желал, чтобы Господь Бог даровал мне случай пожертвовать за него своей жизнию. Я любезнее и прекраснее не могу вообразить себе юного героя; слова его человеку, которого считал желавшим его смерти: «Я на вас не в претензии!» во всей простоте своей высоки, рыцарски: так, воображаю, мог говорить один Ричард Львиное Сердце!
Но поверь же, герой, я не хотел и не мог хотеть твоей смерти! Горькая необходимость и твоя собственная безопасность заставили, принудили меня взять на себя притворную, но и тут гнусную для меня роль Равальяка…
…Боюсь прогневить моих судей, но да снизойдут они к языку художника, к языку поэта, не знающего и не разумеющего той важности, которая требуется в допросах и судилище… Быть Блонделем, спутником в жизни и певцом Михаила Павловича, я бы счел величайшим для меня земным счастием, но чувствую, что увлекаюсь пустыми, нелепыми мечтами, оправдающими, может быть, мнение о помешательстве, в коем полагают рассудок мой. И мне ли в самом деле, преступнику, ожидающему казни и бесславия, думать о славе и счастии?
…Много я говорил о себе, а забыл о верном слуге своем, Семене Балашове, не бросившем меня в злополучии. Оказывается, насколько я слышал, он задержан в Гродне; осмеливаюсь рекомендовать его доброте и милосердию его императорского высочества великого князя Михаила.
Пусть он принадлежит Вам, Ваше высочество, примите его, удостойте принять его из рук недостойных и преступных, но делающих Вам очень ценный подарок: верного слуги. Он мой крепостной…
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, ФЕВРАЛЬ (НАЧАЛО)