Шрифт:
— Интересный у нас с вами получился разговор. Скажите, если вы не любите свою работу, зачем тогда попросили тему? Хотите обзавестись степенью, чтобы с паршивой овцы хоть шерсти клок?
— Зачем же так? Просто я считаю — если уж работать, так как следует, в полную силу. Почему же — не диссертация? Я в этом ничего плохого не вижу.
— Я тоже. — Марина Викторовна вздохнула, крепко растерла ладонями большое усталое лицо. — А вы, оказывается, крепкий орешек, Лиза. Получается, зря я вас взялась воспитывать?
— По-моему, зря. Честно говоря, мне кажется, что воспитывать взрослых людей вообще неудобно, да и ни к чему. Никогда не знаешь, кто кого, в сущности, воспитывает. Вот меня, например, больше всего воспитывала моя младшая сестра, только у нее это и получалось, это не от нее и не от меня зависело. Просто я, наверное, неблагодарный объект для воспитания. А с вами, знаете, еще хуже, у меня на начальство ужасная реакция, какой-то взрыв чувства собственного достоинства, так что вы меня, пожалуйста, извините.
— Да ради бога! Тяжело вам будет, Лиза. Хотела вам помочь, да не знаю как. Ну что же, давайте тогда поговорим о делах?
— Давайте. Это, наверное, будет лучше.
И они поговорили. И постепенно нашелся между ними какой-то новый язык, спокойный, деловой. И тема для Лизы тоже нашлась, задел по ней уже был, начинать с нуля не приходилось, и Лиза ходила не то чтобы довольная, но удовлетворенная. Она понимала, что победила не только себя, но и предубеждение против себя. Одно только огорчало ее в этом начинании — то, что Женя отнесся к ее планам равнодушно, без всякого интереса, только спросил:
— Стоит ли с этим связываться? Ну, смотри сама…
И всё. Это показалось Лизе и странно, и обидно, ведь своей-то работе он придавал очень большое значение, увлекался, горячился, нервничал, почему же тогда он не хотел понять ее? Почему ее никто не понимал? Ведь раньше так не было. Что изменилось за эти годы? И чего она, в сущности, хочет? Быть как все или хранить свою обособленность, свое «я»? Она запуталась в трех соснах. Значит, она не такая, как все? Какая же она? И хорошо это или плохо — быть не как все? Чего ей не хватает? Работы? Вот и работала бы, что ей мешает? Тема у нее теперь была — по лужению вкладышей, и даже срок был оговорен и проведен через ученый совет, но от этого мало что изменилось, и на душе делалось все неспокойней. Может быть, все дело в Жене, в том, что он совсем не думает о ней? И больше никаких сложностей нет? Неужели он ее не любит? Женя — ее?
Так впервые однажды ночью пришла к ней эта простая и очевидная мысль. И что в ней вначале показалось таким удивительным? Нет, конечно, это было неточно сформулировано, он ее по-своему любил и привязан был к ней и к Оленьке, но что-то в этой любви было не то и не так, как ей бы хотелось, чего-то в ней не хватало. Чего? Какое место она вообще занимает в его жизни? На этот вопрос было страшно себе отвечать, потому что она знала — почти никакого, он был весь в себе, Женя, он ее почти не замечал.
Вот так новость она себе открыла! Вот так напридумывала страхов только оттого, что он обмолвился одной неудачной фразой. Она лежала в тишине, в темноте, без сна, боясь пошевелиться. Было жарко, тоскливо, страшно. Было одиноко. Лиза пыталась думать о самом безопасном, о самом хорошем и добром — об Оленьке, но мысли не слушались, упрямо текли в другую сторону, словно нарочно выискивая потери, раны, утраты. И с мучительной, не остывшей еще болью опять стала думать Лиза об отъезде Ирины, о ее странном, необъяснимом поступке. Четко, почти дословно выплыло в памяти ее письмо:
Хочу рассказать тебе о радостном событии, которое произошло в моей жизни. Я встретила человека, без которого не мыслю своего существования. Не бойся, сестренка, это не очередной мой „вывих“, на этот раз все обстоит по-другому. Он действительно заслуживает самого лучшего, может быть, даже большего, чем я могу ему дать. Для ясности сообщаю тебе формальные данные. Он на два года старше меня, зоолог, кандидат наук, говорит без акцента на четырех языках и еще три знает, как нам с тобой не снилось. Сказать, что он красив, — этого мало, он прекрасен. Это самый умный, сильный, тонкий и цельный человек из всех, кого я встречала в жизни…
Дальше еще было пять страниц Иркиного размашистого детского почерка с множеством восклицательных знаков, но какое это все имело значение? Лиза понимала из этого возвышенного сумбура только одно: Ирка уехала, Ирки больше нет рядом, ей, Лизе, не на кого опереться, некому пожаловаться, не с кем поплакать.
И вот она плакала одна, ночью, стараясь не издать ни звука, не выдать себя, не открыть свою тоску. Сдержанность — это забытое качество всякого воспитанного человека — была теперь ее единственным оружием и единственной защитой. «Горя вы не знали…» — сказала ей глупая Марина Викторовна с глупой самонадеянностью. Гордится она, что ли, своим горем как некоей избранностью? Подумаешь — костыли! А вот она, Лиза, от своего горя отказалась бы в один миг, пусть бы оно все исчезло, словно не было его, как в сказке, и снова она была бы сонной девочкой с золотыми кудряшками в прозрачном цветном воздухе детства. И снова были бы у нее добрый, любящий, непедагогичный папа и Рома, окружавший ее волшебной сферой поклонения и нежности. И пусть бы он был хоть на костылях, она постаралась бы, постаралась бы быть хорошей, не такой, какой была тогда на самом деле… Но что это? А где же место Оленьки и Жени? И она еще смела обвинять Женю в том, что он ее не любит! А она-то сама, что же она? Нет, две жизни текли в ней рядом, как две реки, и не смешивались, не могли. И в этой жизни, которую проживала она теперь на самом деле, в этой мрачной и суровой жизни не было у нее никого ближе и дороже этих двоих. Осторожно повернулась она на бок и увидела Женю, который спал в смешной позе бегущего мальчика, и всмотрелась в его лицо, уже ясно видное в сером свете начинающегося утра: твердые скулы, даже во сне сведенные брови, крепкий упрямый рот. Женя вздохнул и, не открывая глаз, спросил: