Шрифт:
Я понял, что бесконечно виноват перед тобой и должен просить у тебя прощения за свой ужасный поступок. Не знаю, простишь ли ты меня, но прошу тебя верить, что чувства мои к тебе останутся неизменными, что бы ни было и как бы все ни случилось дальше. Я понимаю, что просто посадить тебя в машину и привезти домой было бы слишком просто, слишком прекрасно, не знаю, захочешь ли ты снова быть со мной, но живу надеждой, что однажды такой день настанет.
Вета! На днях я улетаю в командировку. Там я выступаю с докладом на конференции, побываю на одном очень интересном для меня заводе; может быть, получу там отзыв о практической ценности моей диссертации. Все это займет недели две, а потом…
Мне страшно и радостно думать, что я снова увижу тебя, и ты простишь меня, и все опять будет хорошо, не так, как прежде, а в тысячу раз лучше, потому что, получив такой урок, жить по-прежнему уже нельзя.
Дорогая моя девочка! Если тот человек, который встретился на твоем пути, если он достоин тебя и ты его любишь, то я не буду и не хочу тебе мешать. Но ведь ты сказала мне, что все это не так, и я верю тебе и надеюсь доказать, что я еще способен измениться к лучшему.
Как только я вернусь, я приду к тебе, сяду и буду ждать тебя, сколько бы ни пришлось, пока ты простишь меня и согласишься ехать со мной домой или куда тебе придет в голову, все равно. Теперь, когда я наконец решился написать это письмо, я уезжаю с легким сердцем, полный надежд на нашу скорую встречу.
Еще раз прости. Целую тебя, целую, целую, целую и обнимаю.
Твой Роман».Был конец мая, последнее затишье перед сессией, когда уже кончились занятия, зачеты были кое-как сданы и расписание известно, но сразу засесть за подготовку к первому экзамену еще не хватало духу. Все зеленело вокруг, чистое, благоухающее, отмытое дождями. Черемуха отцвела, засыпав дворы белыми лепестками, и уже наливались, готовясь лопнуть, темные гроздья сирени. Погода стояла жаркая, и ребята уже ездили компаниями купаться в Серебряный бор. Но Вета не ездила с ними, ее забывали позвать, да и не хотелось, она разленилась дома, забылась, жила как во сне, как в детстве, как будто Роман, замужество, поиски любви — все это ей приснилось.
Один только верный рыцарь Горелик не оставлял ее; плешивый, круглолицый, в больших очках на коротком тупом носике, с всегда радостно приоткрытым крепким веселым ртом, он вышагивал рядом с нею в своих широких, как флаги, брюках, провожал ее до метро, ждал, ловил в коридорах. И новые истории сыпались из него как из рога изобилия, развлекая Вету и делая ее жизнь еще более нереальной.
В воскресенье с утра они поехали в парк, в Измайлово. Был чудесный день.
— Ты помнишь, я хотел рассказать тебе свою главную историю о том, как я стал инструментальщиком. Ты меня слушаешь?
Вета была рассеянна, отвечала не очень уверенно, но Горелик не замечал этого, он уже весь кипел пылом и вдохновением.
— Так вот, слушай, — начал он свой рассказ. — Это было в Томске, помнишь, я рассказывал тебе, как попал туда после ранения. Сорок первый год, все на фронте, старых заводчан — почти никого, набрали народ из деревень, все больше женщины да подростки, расставили станки чуть не в чистом поле. И тут директора нашего вызывают в Москву, не знаю, может быть, даже сам Сталин, а может быть, кто-то другой, но приказ получен суровый — через два месяца завод должен начать выпускать продукцию. И не старую, а новую, боевую. Вот так просто. И что ты думаешь? Завод заработал через два месяца, день в день. Не буду тебе рассказывать, чего это стоило, да и было это еще до меня. А когда я пришел на завод, он уже работал полным ходом, работал, и новая продукция шла не бог весь какая, почти кустарная, но основному требованию времени она удовлетворяла, взрывалась в положенный час и в положенном месте, вот и все. Казалось, чего еще хотеть в то страшное время, но это только казалось. А на самом деле с каждым днем нарастала катастрофа, завод задыхался, погибал, еще не успев подняться. И знаешь, почему? Вот из-за этого самого двухмесячного срока. Директор-то наш все понимал, но он был прижат к стенке, думал — потом как-нибудь выкрутимся, но как тут выкрутишься, когда рабочие два месяца назад впервые увидели станок, и план непосильный, и работает половина детей? То заснут, то опоздают, то плачут, а то и подерутся. Да и женщины не многим лучше — деревенские, непривычные. Какое тут наверстывать? Тут бы как-нибудь дотянуть план. А катастрофа-то знаешь в чем заключалась? В базе. Развернули они за эти два месяца одни производственные цеха, чтобы, значит, быстрее. А инструментального — нет, экспериментального — нет, еще тысячи служб — нет. Ты думаешь — какие, к черту, в такое время эксперименты? Нет, голубушка, экспериментальный цех — это будущее завода, без него он ни развиваться, ни жить не может, без него завод задыхается, катится назад. А уж инструментальный — тут и объяснять не надо, это — зарез, смерть. Нет инструмента — встали твои станки, зачем они? Какой план? А ведь из Москвы инструмента не напасешься. Вот и настал момент, когда завод того и гляди остановится.
Пытались, конечно, наладить это производство, я имею в виду инструментальное. Но в том-то и дело, что это тебе не снаряд. Тут нужна культура производства, тут нужно все — и никаких скидок, тут нужно работать так, как будто никакой войны нет, не было и не будет и никуда ты не торопишься. Чтобы была термичка и чтобы была гальваника, и не какая придется, а хромировочка, и чтобы все по ГОСТу, и материалы и технология. А война-то идет, и похоронки уже посыпались, и возможностей — ну никаких! Вот тут меня и вызвали, поставили к кормилу, так сказать, власти. Думаешь, потому что я такой хороший? Нет, конечно, я ведь тогда сопливый еще был, да только кого же еще? Все-таки я старый заводчанин, фрезеровщик, голова на плечах, вот и стал начальником цеха. А цеха-то и нет, одни страдания. Эх, молодость! Сейчас бы я, наверное, в военкомат — и дёру! Все-таки шанс бы был какой-то, а тогда… Даже возгордился! Я — начальник цеха!
И пошел шуровать чего в голову придет, прямо как свободный предприниматель. Знаешь, с чего начал? Очень интересно начал. Всех уволил. Время было тяжелое, голодное, цены как бешеные росли. Деньги, они, знаешь, всегда нужны, а в войну — еще больше. Вот уволил я всех, а фонд зарплаты на троих поделил: я и еще два паренька покрепче. Одного-то Васька звали, Васька Бельчиков, а вот второго не помню сейчас, забыл. Вот мы и стали деньги прямо лопатами грести, зато и жили на заводе, ни выходных, ни смен, спали в очередь, чтобы только на ногах держаться, зато мальчишки мои о семьях могли не думать, на пропитание хватало. Делили поровну, как братья-разбойники, на три кучи.
И вот начали мы строить цех. Технические подробности я пропущу, сейчас это неважно, а вот как мы участок хромировки наладили, этого я никогда не забуду. Это все равно что заново его изобрести надо было. Ну, не знал, ничего не знал я про эту чертову хромировку, кроме того, что она упрямая как ишак и капризная как барышня. А заводить надо. И вот, представляешь, в городской библиотеке нашел какую-то книжонку, а в университете старичка интеллигентного раскопал, который что-то такое слышал да пару раз видел, как это делается, но сам не пробовал. И все-таки я ее запустил, хромировку, и она заработала! Ты не представляешь, что это такое, какое ликование, какая гордость, да что гордость — счастье! Как ребенка родить, только еще больше, потому что никто до меня не мог, а я — первый и единственный, сам!
Ну да что говорить, мало-помалу заработал цех, и завод ожил, теперь уже не кое-как, а по-настоящему, по всей заводской культуре, да и народ пообвык, подучился, не во мне же одном дело, а все-таки и я тоже молодец, нос задрал, хвост распушил. Приятно. Тут бы историю и кончить, это я тебе про свою профессию объяснял, какую она роль играет, поучительная часть, так сказать, а моя-то история только начинается. Ну как, хочешь дальше слушать?
— Да ну вас, Борис Захарович, еще спрашиваете. Конечно, хочу.