Шрифт:
Тола из одной двухсоткилограммовой авиабомбы мне хватало, чтобы подорвать четыре немецких эшелона.
Для экономии взрывчатки я обычно работал «удочкой». Делал я это так: закладывал под рельсы мину, а к чеке, находящейся во взрывателе, привязывал тонкую проволоку, метров двадцать длины. Лежа под откосом, я держал конец этой проволоки в руках. Когда проходил эшелон, я дергал проволоку, и происходил взрыв. Такой способ считается у нас опасным, зато нет риска, что мина не сработает и эшелон пройдет благополучно.
Так вот. В мешке у меня было восемьсот граммов тола, а я сам лежал в снежной яме, выкопанной недалеко от шоссе.
Вправо и влево — мои ребята, зарытые в снегу. Сверху снег я замел еловым веником, чтобы не осталось следов.
День был очень холодный. Знаете, бывает такой момент, когда стужа смертельно сушит все, и далее воздух становится сухим, блестящим, и дышать им трудно, дерет ноздри и горло. И снег был тоже очень сухим, словно толченое стекло.
Было тихо: когда на сосне лопалась кора, казалось — это выстрел.
Мы лежали в снегу уже двенадцать часов. У нас в Белоруссии после таких морозов небольшие реки промерзают до дна, и крупная рыба в них дохнет. И мне казалось, что я тоже промерзаю до самого сердца.
Если бы прошло еще несколько часов и те, кого мы ждали, не появились, мы не смогли бы выйти из своих снежных ям, окаменели бы в них. Я знал, что никто из партизан не поднимется из ямы, прежде чем я не отдам команды, — это были хорошие ребята. А тот, кого мы ждали, был гадиной из всех гадин. Более пятидесяти солдат охраняли его. Понимаете, что это был за фашист! Я должен был его убить.
Все получилось так, как я рассчитал. Гитлеровцы ехали на лошадях, запряженных цугом. Когда они приблизились, мы, все двенадцать, поднялись из снега и стали их расстреливать.
Я бежал вдоль дороги и разыскивал того фашиста. Я увидел его. Он лежал в санях в черной шубе с енотовым воротником и отстреливался из автомата. Я поднял над головой восемьсот граммов тола, чтобы метнуть в сани, и тут произошло то, о чем лучше б никогда не рассказывать.
Будто курьерским поездом ударило меня в правое плечо и голову, поволокло по земле, ломая чугунными жерновами.
Когда я очнулся… Да, действительно, так калечит только поездом. Правая рука почти вовсе вырвана, на левой нет двух пальцев. Тол взорвался у меня в руке в тот момент, когда я хотел его кинуть. Взорвался оттого, что немецкая пуля случайно попала в толовый пакет.
Ребята пытались оказать мне помощь, но я приказал им кончать врагов.
Не знаю, почему я не истек кровью. Видно, снег, пропитанный кровью, примерз багровой глыбой, стал как бы повязкой. Так, с этой приставшей ко мне снежной глыбой, меня везли сначала на лыжах, а потом на санях.
В нашем отряде нет врача. Пришлось везти меня в соседний отряд. Врач думал, что без наркоза я не выдержу операции. Но для того чтобы достать наркоз, нужно было сделать налет на крупный немецкий гарнизон. Это заняло бы два дня, не меньше. Я сказал: «Давайте без наркоза». Врач ответил: «У меня нет пилы». Пилу ему добыли. Слесарную пилу–ножовку. Ее наточили, вычистили наждаком, выварили в кипятке.
Операцию решили делать на открытом воздухе: в землянке темно. Вбили в снег колья, на них положили лыжи.
Но недолго пришлось лежать мне на этом хирургическом столе.
Фашисты устроили облаву. Меня снова взвалили в сани, забросали полушубками и увезли километров за тридцать. Я ждал, пока кончится бой. Тогда врач закончил операцию, а до этого ему было некогда — он работал за второго номера у пулемета.
Понимаете, как много я вытерпел, но, чтобы жить, стоило это вытерпеть.
Через три месяца я встал. Я потерял руку. Но партизаны не дали мне стать калекой. Я снова командовал своим отрядом. И, видно, неплохо мы били врага.
Когда приходили в отряд новички, они спрашивали товарища Безрукого. Это хорошая слава! А слава — она как крылья для человека.
Осенью меня вызвали в Москву.
Я пришел к себе домой и остановился перед дверью. За дверью были жена и дети. Я постучал в дверь ногой, потому что позвонить мне было нечем.
Я знал, что жена согреет меня любовью, друзья — дружбой. Я знал, что меня ждет безбедное существование. Но я чувствовал себя глубоко несчастным.
С тысяча девятьсот восемнадцатого года я член партии. Еще до войны я был награжден орденами Ленина и Трудового Красного Знамени. Теперь получил звание Героя Советского Союза. 18 января мне исполнилось только пятьдесят лет. Так неужели сейчас, когда война не кончилась, когда родная моя, исстрадавшаяся Белоруссия разорена, истоптана оккупантами, я буду растить себе брюхо на пенсии и ловить на даче пескарей, похваливая за заботу Советскую власть? Не мог я этого принять. Не мог. Жить — так уж большой, всеобщей жизнью моей страны.