Шрифт:
Созвездия снова закопошились: слуга доложил о приезде его высокопревосходительства, Петра Степановича.
– Подавать обед, – громко отвечал на доклад хозяин, двигаясь встретить Петра Степаныча.
«Что ж это, – думала Волгина. – Чего она боялась от этого обеда, когда за обедом не будет никого, кроме этих стариков, которые ничтожны для нее и для ее мужа? Петра Степаныча нечего и считать: он свой для нее».
Петр Степаныч обошелся с подчиненными ему звездоносцами очень любезно, гораздо внимательнее, нежели Савелов; потом предался своей обязанности заниматься исключительно Волгиною. Он помнил, что он просил, чтобы она была приглашена.
Вошел слуга и доложил хозяйке, что повар просит извинить и обождать несколько минут: обед еще немножко не готов.
– Обождать, – то обождем, – весело и добродушно заметил Петр Степаныч.
Конечно, он не мог понимать – не мог предполагать, что задержка не в поваре. Волгина взглянула на Савелову, Савелова вспыхнула.
Это было хуже всего, что знала о ней, чего могла ожидать от нее Волгина. – Пожертвовать любовником для нелюбимого мужа – дело такое обыкновенное, – гораздо более обыкновенное, нежели пожертвовать своим положением в свете для любви. Но тут было что-то менее обыкновенное. Какая-то проделка, при которой должен остаться в дураках Петр Степаныч, – и Савелова не предупредила человека, который так честно и сильно расположен к ней. – Первым порывом Волгиной было сказать Савеловой: «Вы ждете еще кого-нибудь?» Но она удержалась: ей подумалось, что Савелова не могла бы добровольно участвовать в интриге против своего честного друга; что, вероятно, принуждение со стороны мужа было слишком грозно; что, вероятно, Савелова и сама достаточно чувствует унизительность своей роли перед Петром Степанычем. Волгина только взглянула на Савелову – и пожалела даже о том, что взглянула: Савелова совершенно растерялась от ее взгляда; так, только ее мужа надобно винить за ее пошлую роль. – Волгина продолжала разговор с Петром Степанычем, чтобы дать ей время оправиться.
В дверях опять явился слуга и провозгласил:
– Его светлость, граф Илларион Илларионович Чаплин.
Созвездия вздрогнули и окаменели.
– Граф Чаплин! – с изумлением произнес хозяин и торопливо пошел в зал.
– Граф Чаплин! – сказал Петр Степаныч, наклонившись к Савеловой: – Вот почему обед не был готов! – Граф Чаплин, и вы не предупредили меня! – И вы хотели, чтобы я был в дураках! – Но нет, я несправедлив к вам, добрая, милая моя Антонина Дмитриевна, – тотчас же прибавил он. – Вы не могли хотеть обманывать меня. – О, теперь я понимаю Якова Кириллыча! Он хочет сесть на мое место! – Я не ожидал, что он захочет поступить со мною так! – Интриги против меня! – Но вас я не виню. Вы только боялись сказать мне. – Яков Кириллыч интригует против меня! – Горько мне, горько, Антонина Дмитриевна!
– Петр Степаныч! – только и могла проговорить она, и слезы брызнули у бедной женщины.
– Довольно, заметят, – шепнула Волгина.
Но не было большой опасности, что заметит кто-нибудь, пока еще не возвратился наблюдать Савелов. Если бы Петр Степаныч и Савелова обнялись, может быть, и то прошло бы не замечено никем из звездоносцев: так окаменели они от изумления и благоговения. – Савелова успела отереть слезы, пока способность видеть и понимать возвратилась к звездоносцам. Да и тут им было не до хозяйки и не до Петра Степаныча: все внимание их было поглощено ожиданием неожиданного посетителя.
Посетитель подавал о себе предвестия, изумлявшие Волгину.
Вероятно, еще из передней начали доноситься в гостиную первые предвестия: посетитель ступал, производя ногами стук, подобного которому не могут делать сапоги петербургского мужика, – они слишком легки, – для такого стука необходимы деревенские, мужицкие, двухпудовые. Вероятно, не в таких же сапогах ходит граф Чаплин? Как же он умудряется делать такую стукотню? – Потом стало слышно сопенье, – громче и громче, – с храпом и сопом, раздалось: – «Вот я и у вас, Яков Кириллыч. Поздравляю». Стук, соп и храп заглушили любезность, которую отвечал хозяин: слышно было только, что Савелов говорит: но что такое говорит, нельзя было разобрать. Стук, соп и храп усиливались, отдавались эхом по залу, – и вот отдались еще новым эхом, уже от стен гостиной: в двери ввалила низенькая, еще вовсе не пожилая человекоподобная масса.
Ввалила, – потому что она не шла, а валила, высоко подымая колени и откидывая их вбок, хлопотливо работая и руками, оттопырившимися далеко от корпуса, будто под мышками было положено по арбузу, ворочаясь всем корпусом, с выпятившимся животом, ворочаясь и головою с отвислыми брылами до плеч, с полуоткрытым, слюнявым ртом, поочередно суживавшимся и расширявшимся при каждом взрыве сопа и храпа с оловянными, заплывшими салом крошечными глазками. – Правда, такому тучному человеку нельзя иметь плавную, легкую походку; но другие, изредка встречающиеся, такие же толстяки, умеют ходить, хоть и неуклюжим образом, все-таки по-человечески, – умеют потому, что помнят о своем безобразии, стараются, чтоб оно не производило слишком отвратительного впечатления. Чаплин был совершенно без церемоний. – Видя его милые движения, слыша его храп и соп, можно было удивляться только тому, что на нем военный сюртук, а не нанковый халат: как это нарядился военным разжиревший мясник?
Без малейшего сомнения, это был переодетый мясник: по лицу нельзя было не угадать. Не то чтобы оно имело выражение кровожадности или хоть жестокости; но оно не имело никакого человеческого выражения, – ни даже идиотского, потому что и на лице идиота есть какой-нибудь, хоть очень слабый и искаженный, отпечаток человеческого смысла; а на этом лице было полнейшее бессмыслие, – коровье бессмыслие, – нимало не жестокое – ничуть не злое, только совершенно бесчувственное. Ни лавочник, ни трактирщик, ни разбогатевший мужик – превращающиеся иногда в таких толстяков, не утрачивают смысла до такой степени: они видят людей или природу, это поддерживает следы смысла на их лице. Только мясник, – человек, не смотревший ни на людей, ни на природу, смотревший все лишь на скотов и на скотов, мог приобрести такое скотское выражение лица.
И такой кровяной цвет лица. Мясник не кровопийца. Нет, он не пьет крови. Он только дышит запахом ее, – спокойно, беззлобно, – и с пользою своему здоровью: дышать запахом крови – это очень здорово. Благодаря этому, как бы ни заплыл жиром мясник, его лицо пышет цветущей кровяной свежестью. У всякого другого толстяка, так ожиревшего, лицо имеет сальный цвет, желтовато-тусклый. У этого сало пропитано свежею кровью, которою надышался он. Нет сомнения, это переодетый мясник.
Раскачивая выпяченным животом, раскидывая коленами и болтая оттопыренными руками, поматывая брылами, хамкая слюнявыми губами, переодетый мясник валил к Савеловой. С храпом и сопом мясник проговорил: