Шрифт:
Ревность тут старуху запоздалая обожгла. «Осподи! — крестится про себя. — Что это я перед смертию-то? Зачем?»
Вот он за ремень и схватился вперед, чем за невесту. А та стоит в дверях, глазами его пытает, у, ведьма лешая! Красивая была, ой, красавица, призналась старуха себе. Помнит, бабы усадили соперницу, выпить ей дали, закусить, да и отправили.
А Павел-то Григорьевич будто виноватый в чем сидел. Потом, в первую их ночь, спросила она, стыдясь и краснея, про это… «Анну-то? — переспросил Павел. Но сказал, не утаил: — Любовь промеж нас была, Настя. От тебя не скрою… Но прошу, не напоминай о ней наперед. Что было, то прошло».
Она и не напоминала, еще чего? А в душе держала ревность и обиду. Всю жизнь они ее мучили, до самой смерти его. Даже когда умерла Анна, а умерла она рано, лет в тридцать, наверное, Павел на могилку к ней не раз ходил, она ему слова плохого не сказала. Почернеет, с лица спадет, ночами губы кусает, чтобы в голос не выть, а молчала.
А теперь как прорвало ее: за что так наказана? Сам сосватал, по согласию детей нарожали. За что мучил-то всю жизнь? Бывало, лежит и думает так, в потолок смотрит. Рядом, а не с ней.
…А умирал когда, недосказал он ей что-то — не успел, всего-то и произнес: «Прости, Настена, что я тебя…» И умер. Она было тогда себя успокоила, дескать, он хотел сказать, «что я тебя… обижал». Самой себе не признавалась, что он хотел сказать: «я тебя… не любил».
Не обижал он ее, чего ему было каяться. Хороший был человек, царство ему небесное, не любил он ее, всю свою жизнь об этой ведьме думал. Она и замуж через него не выходила, сказывали, что мужики-то у ней были, а замуж не шла… А ее-то, Настю, он взял по нужде: жениться надо было, вот и взял. Как же ему, красноармейцу, было на купчихе жениться! А тут как раз и всю семью их выселили…
«О детях бы подумать, с внуками хоть в мыслях побыть», — укорила она себя.
«Осподи, срам-то какой, — шептала Павловна. — Срам-то, на старости лет! Жили ведь, хорошо прожили, детишек воспитали не хуже людей… Что же это на ум-то пришло перед смертию?»
Шептала одно спекшимися, сухими губами, а думала о другом: «Вот оно! От себя ничего не утаишь! От людей таила, от детей таила, а от себя не утаишь… Не любил же он, не любил! Батюшки! Откуда слово-то это выплыло? Сроду этого слова не говорила. Сердцем чувствовала, душой понимала, а никогда не говорила. Ведь тогда как думала, что любовь-то — это не слово, а дело: живи в согласии, детей рожай да расти. А выходит, ошибалась?»
Павловна открыла тусклые глаза, словно прислушиваясь сама к себе, затем слабо подняла руку и перекрестилась:
«Осподи, прости меня! Прости меня, Павел Григорьевич. Прости меня за детей наших с тобой!»
Она сползла с кровати и, держась за печь, побрела к двери. Ноги не держали ее сухое тело. «Нет, не дойти… Умру еще по дороге…»
И повернула назад, уцепилась за стул. В голову ей вдруг пришла неприятная мысль: а что вдруг умрет она, и детей в этом обвинят: бросили, мол, старуху, одна в избе померла.
Павловна осторожно присела на стул, времени у нее оставалось мало, и она это знала. Писать она почти не умела, так себе корябала. Павлуша учил в молодости. Значит, надо написать, что покороче и пояснее. «Померла сама», сначала решила она. Но тотчас поправила себя: «Все сами умирают, коли их не убивают». Холодеющие пальцы с трудом держали красный внуков карандаш.
Наконец она нашла эти короткие, верные слова, вывела на клочке бумаги, оторванном от конверта: «Приставилась пастарости».
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Он шел по степи, напропалую, не разбирая дороги, тяжелым, размеренным шагом. Его сапоги месили местами еще не просохшую весеннюю грязь. Она налипала на них тяжелыми густыми комьями, и эта тяжесть мешала ему, тягучим, тоскливым грузом давила не на мышцы ног, а на сердце. Ему хотелось сбросить ее, вырвать из сердца, растоптать, но сделать это было не в силах, и он шел упрямо и тяжело, со злым удовлетворением давя и разбрызгивая весеннюю слякоть. Лохматые коричневые брови были плотно сдвинуты друг к другу горестной морщиной, на них мелкими каплями катился пот со лба.
Егор Волк пересек рыхлое, темно-бурое поле и вышел на дорогу, ведущую к деревне. Трактор, работавший на поле вблизи дороги, остановился, из кабины прыгнул на жирную землю тракторист в старом заношенном матросском бушлате и серой кепке. Он молча проследил за прошагавшим мимо человеком, неторопливо достал пачку папирос, закурил.
— Чего ты, Николай? — с любопытством спросил его подручный, смотря вслед прошедшему.
— Волк, кажись…
— Это Тиховны сын-то?
— Он самый.
Николай затянулся несколько раз подряд, бросил недокуренную папиросу в глубокую борозду и задумчиво произнес: