Шрифт:
«Прости, прелестная!» — отвечал я и простер к ней руки свои.
Она подошла. Я склонился, обнял ее моими мышцами, посадил на коня и мгновенно, с быстротой вихря устремился вдоль берега. София без чувств пала ко мне в объятия — и смертная бледность покрыла ланиты ее.
Блистар долго слышал стоны и рыдания несчастного старца, отца ее.
Не буду описывать тебе тех воплей горестных, которые простирала София к небесам, умоляя их лишить ее жизни или поразить похитителя.
Многие соотчичи, слыша жалобы ее горькие, испытывали исхитить ее из рук моих силою оружия; но — боже великий! кто в свете мог произвести сие? Кто мог победить Велесила, когда София, объятая его рукою, сидела у груди его!
Мы прошли страны Греции, Сербии, Молдавии и вступили в пределы земли Славенской.
«Всякое чувство пременно в человеке: радость, — мыслил я, — превращается в равнодушие; печаль утоляется надеждою; все пременно, все временно!» — Я обманулся: горесть Софии была неизменяема.
«София! — сказал я, — воззри. И в стране нашей блистает солнце красное и светит месяц серебряный, благоухают цветы прелестные и птицы поют песни на ветвиях зеленых».
«Куда ты везешь меня, витязь?» — вопросила она.
«В терем князя Владимира», — отвечал я со вздохом тяжким. Сквозь стальной панцирь видно было волнение груди моей и трепет сердца.
«О чем вздохнул ты, витязь?»
«София!» — отвечал я, и голос мой подобен был реву отчаянного. Я схватил ее сильными руками, обратил к себе, — и пламенный поцелуй запечатлелся на губах Софии.
Долго хранили мы молчание. Наконец она вещала мне:
«Я равнодушна! Владимир ли князь Киевский, или Велесил, витязь и друг его, — ни того, ни другого не будет любить сердце мое».
«Почему, София?»
«Поклонники идолов бездушных презренны в душе моей! Кровожадные убийцы не найдут места в сердце моем».
Таковые слова ее пременили мысли мои. Я забыл долг свой, свою обязанность; забыл Владимира и приязнь его.
Одна мысль — обладать Софиею — была сильнее всякой другой мысли, и я утвердился на ней.
Видишь ли, Бориполк, два великие дуба сии? Тут сидел я единожды и под тенью их ожидал, пока раскаленное небо охладится. София сидела подле меня, в унынии. Я встал, взял ее в свои объятия, поднес к пещере сей и сказал, опуская на землю:
«Ты будешь моя, София!»
«Никогда», — отвечала она.
Я послал Блистара в ближайший город привезти мне нужнейших украшений для сей пещеры. Скоро сделал ее удобною для жизни и оставил в ней Софию — одну с Блистаром и ее безмерною горестию.
Расставаясь с нею, я сказал ей:
«Иду на поля кровавые, под знамена Владимира. Образ твой, София, будет напечатлен в душе моей. С каждым появлением весны юной ты будешь видеть меня у ног своих.
Надеюсь, время и любовь моя склонят тебя к соответствованию».
«Никогда!» — отвечала она.
И я с ядовитою горестию в сердце моем, с растерзанною душою устремился к своему повелителю. Он принял меня с распростертыми объятиями, и первое слово его было: утешилась ли София?
«Она там теперь», — отвечал я, указывая на небо.
И слезы сожаления пали на ланиту Владимира.
Звук брани, разнообразие мест, нами протекаемых, ослабили в Владимире чувство любви, и он скоро успокоился о потере. Но не таково былое другом его Велесилом. Пламень клубился в груди моей и пожирал мою внутренность. Образ слезящей Софии, прелестный, обольстительный образ ее носился беспрерывно пред моими глазами и во всяком изменении был драгоценен душе моей. С каждым новым днем я становился страстнее и — злополучнее. Часто покушался я оставить войско и Владимира — уклониться в уединение, испросить у христианского отшельника благословения и погрузиться в воду очистительную.
«Тогда-то, — мечтал я, — тогда-то буду благополучен!
Один в своем уединении, один с своею Софиею, найду я блаженство небожителей».
Но в то же время грозная мысль изменить другу и богам отцов своих потрясала душу мою, и я оставался в прежнем положении. Подобно тигру упивался я кровию греков; свирепствовал — и был час от часу злополучнее.
Битвы кончились. Отягченные добычами и покрытые славою, возвратились мы на родину, — и я устремился к Софии. Бледно было лицо ее, и пасмурны ее взоры.
«Чудовище! — были первые слова ее. — Обагренный кровию, облитый слезами, покрытый проклятием моих соотчичей, — ты дерзаешь предстать глазам моим!»
«Удостой меня любви своей, София, и все изменится», — отвечал я, простершись пред нею.
«Никогда!» — сказала она и отвратила взоры свои.
Так прошли лета многие. Я обращался в битвах, и отчаяние, водившее моею рукою, делало всегда меня победителем. Я погружался в веселиях, — и самый Владимир удивлялся неумеренности моей и благодетельным дарам небес, оградивших меня неизменною крепостию. Все испытал я, дабы погасить пламень, поедающий мою внутренность, — и опыты мои были тщетны. Час от часу я делался злополучнее и недовольнее своим существованием; всякую весну навещал я непреклонную гречанку и всякий раз находил ее бледнее, мрачнее и — непреклоннее. Подобно догорающей былинке, едва-едва мерцала жизнь в полуугасших взорах ее.