Шрифт:
— Эх, деньжат бы побольше! — Панюков снова покосился на могильный камень. — «Зачем живем, не знаем»! Вы не знали — это верно. А мы… Мы не голуби.
— Семен Семеныч! — окликнула его шустрая девчушка, Катя Веселова, колхозный счетовод. — Насилу вас нашла. Ноги измочила, по снегу лазивши. Чего это вы сюда забрались? Синичек, что ли, ловите? К телефону скорей! Из райисполкома звонят.
— Синицу, Катя, каждый дурак шапкой накроет. За синицу держаться — журавля не поймаешь, — озабоченно ответил Панюков, а про себя подумал: «Ну вот, опять поди проборка», — вскочил с пенька, резким движением обломив добрую половину гнилушки, и поспешил к правлению.
«Перепутал председатель пословицу, — пробираясь следом за ним по рыхлым сугробам, думала Катя. — Или новую придумал? Он такой…»
2
В последнее мартовское воскресенье не работали только плотники. Остальным гулять было некогда, наваливались предпосевные дела. А плотники — что им? — тюкай да тюкай хоть круглый год, никакой спешки.
Иван Петрович с утра направил на бруске топор, наточил пилу и уселся возле окна против зеркала, вделанного в желтую плюшевую раму, — подравнивать ножницами бородку.
Евдокия Васильевна, поручив птичью ферму своей помощнице, старухе деда Степана, Фекле Березкиной, тоже хлопотала по дому. По ее понятиям, оставить мужика одного, без хозяйки — великое упущение: накрутит дел — в неделю не раскрутишь. Перетасует все в доме, переставит по–своему, не найдешь потом что где. Да и не мужичье занятие — чугунами заведовать. Евдокия Васильевна была хозяйкой старого закала. На хозяина, считала она, можно поворчать, прикрикнуть даже, но оставить его без ухода, ненакормленного — это уж немыслимое дело.
Хлопоты ее были в самом разгаре, когда из мезонина спустился жилец, и одновременно с ним, пошаркав подошвами сапог о еловые ветки в сенцах, в дом вошел Федор. Увидев в зеркале своего напарника, Иван Петрович, не оборачиваясь, приветствовал:
— Зятек будущий пожаловал! Мать, пироги на стол! Полмитрия!
— Опять за свое! Посовестился бы. — Локтем голой, облепленной тестом руки Евдокия Васильевна сделала жест в сторону Майбородова. — И чть заладил: зятек, зятек! Который раз! Девку только в краску вгоняешь. Да и рано ей, да и не пойдет она за него!
— Пойдет! — поддразнил жену Иван Петрович. — Полный кавалер. За него — все до одной на селе выскочить готовы.
— Ну это еще мать надо спросить! Распорядитель!
Бывший строитель мостов только конфузливо улыбался и мял в руках барашковую кубанку с красным перекрестьем по верху. Майбородов недоуменно на него поглядывал, а раздраженная Евдокия Васильевна ушла на кухню.
Не то чтобы ей не нравился Федя Язев — кавалер всех трех степеней ордена Славы, или она имела что–либо против него, — нет. Но претило Евдокии Васильевне пустое зубоскальство мужа. Замуж выдать — судьбу девке выбрать, до шуток ли тут. Да и не видно, чтобы дочка сохла по нем. Конечно, в нонешний век не привыкать к вольности молодых, но и потакать этой вольности не годится. Коли задумал — приди, поклонись отцу с матерью, — благословите, мол. Ваше дело — в церкви ли, без церкви — тут не приневолишь, а спросить у родителей — как без этого!
Евдокия Васильевна долго еще ворчала за перегородкой и шумно переставляла посуду. Ее нарочитых действий сидевшие в комнате не замечали. Здесь в три нитки плелась беседа: то Федор рассказывал о заграничных походах, то Майбородов — о Сахалине, где побывал лет десять назад, а то и Иван Петрович вставлял слово, продолжая свое дело перед зеркалом.
— Здорвенько! — В дверь вдруг вкатился Панюков и, скинув на сундук полушубок и шапку, подсел к столу. — Празднуете, плотнички–работнички… Решили мы правлением прикончить вашу санаторию. — Он сменил тон и, поочередно поглядывая то на Ивана Петровича, то на Федора, добавил просительно: — Верно, ребята. Дорубите летом, что осталось. Мелочь всякую — наличники эти, петухов на крыше — пусть каждый сам себе ставит. А вам весну придется в поле поработать. С вывозкой удобрений затирает, план не выполняем. Как, а?
— Да что — как! Не больно охота с навозом возиться. Но ежели надо, так что тут поделаешь! — ответил Иван Петрович.
— Ну вот, ясно–понятно, так и должно быть. Все одному богу молимся.
— Какому же, интересно? — Майбородов улыбнулся.
— Да урожаю, товарищ профессор. Урожаю. А Танька у вас где? — Семен Семенович откинулся на лавке и заглянул в распахнутую дверь боковушки.
— Второй день в районе. За книжками поехала.
— За книжками! Знаю я эти книжки. Вчера вот вызвали по телефону и велят с Березкиным в райисполком явиться. Накляузничала твоя доченька, Петрович. Мне уже рассказали, они комсомольское решение вынесли: считать колхозный план неправильным! Тенденция, говорят, у Панюкова вредная. Тен–ден–ци-я! А какая тенденция? Экстенсивное хозяйство вести! Экс! Это значит: шаляй–валяй, спустя рукава. Да мне сам генерал–полковник таких укоров не делал! Экс! А им, видишь, нужен — ин! Интенсивное. Доходное, значит. Побольше вложить — побольше получить… А все из–за садов расшумелась. Ну и Танька у тебя, Петрович!
Панюков насупился, и трудно было определить по сосредоточенному выражению его лица — то ли он зол на дочку Ивана Петровича, то ли удивлен ее настойчивостью, что она за спиной правления ведет свои самостоятельные дела, не считаясь ни с чьим иным мнением, только, видите ли, со своим собственным. И хотя резко высказывался по адресу хозяйской дочери Семен Семенович, от Майбородова не укрылась та грубоватая душевность, с какой произносит он это мягкое имя — Танька. Получалось как будто бы так, что «Танька» — это одно, а действия ее — другое, и в понятии Семена Семеновича первое со вторым никак не совмещаются.