Шрифт:
За тем позвольте надеяться, что вы, милостивые государи, испросите у вашего начальства разрешение напечатать это письмо в многоуважаемой Летописи вашей. Вы слишком любите гласность и английскую ширь оправдания, чтобы нам можно было сомневаться в этом.
Желаю в заключение, чтобы письмо это застало вас в добром здоровье.
Лондон 10 июня 1862 года.
А. Герцен.
Жалкий ломака! У него не достало нравственного такта и на то, чтобы понять все неприличие этой выходки! "Какие же мы люди, спрашивает он, — ну какие же?" Пусть он успокоится. Моветон не значит мошенник, и свободный артист еще не значит шулер. Пусть он успокоится, — у нас и в мыслях не было назвать его чем-нибудь в этом роде. Но пусть он также подумает, прилично ли уважающему себя человеку рыцарски хвастаться тем, что он не шулер, не вор, не мошенник?
Он уподобляет себя Прудону, который похвастался перед Тьером своей нравственностью. Но Прудону простительна его родомонтада; тот еще мог похвастаться, что вышел не мошенником, потому что он родился в горькой доле, всем обязав себе, жил постоянно в нужде, да и до сих пор не выбился из нее, несмотря на свою литературную знаменитость. А доблестный-то издатель Колокола в каком это маялся "толоке действительной жизни", и каким серьезным испытаниям подвергалась его честность? Ему ли хвастаться? Посреди фантазий, дилетантских занятий и болтовни мог ли он получить понятие о том, что такое жизнь с ее испытаниями действительной нужды и лишений? Серьезная деятельность началась для него с тех пор, когда он открыл свое издание в Лондоне, — но в том-то и вопрос, как он воспользовался этим положением и чем оказался в этой деятельности?
Стыдно человеку в таких обстоятельствах, в каких находится издатель Колокола, претендовать на уважение за то только, что он не нарушил крайней юридической нормы нравственности. Стыдно подлагать такой грубый смысл под слова, очевидно, его не имевшие. Недобросовестно заминать дело и замаскировывать его дешевым рыцарством. Пусть он исчисляет свои домашние добродетели и любуется ими; мы не будем мешать ему. Мы не имеем привычки искать аргументов в частной жизни человека и выводить на сцену его чисто личные обстоятельства; но мы не оспариваем этого права у других, особенно не оспариваем его относительно себя. Мы не только не уклоняемся, а, напротив, приглашаем г. Герцена прервать созерцание своих прелестей и заняться нашим безобразием; смеем уверить его, что мы не сморгнем, глядя в его ясные очи, и что для этого нам не нужно поднимать голову.
Что же касается до него, то нам достаточно той его деятельности, которая открыта для всех и которой видимые результаты подлежат общей оценке. Человек в своей публичной деятельности, стоит на горе, у всех на виду; тут клеветы не возможны и лжетолкования не действительны.
"Ну, какие же мы люди?" — спрашивает он.
Какие же вы люди? Да не совсем вы люди честные!
Человек без твердых убеждений и сознающий это сам, хотя бы и смутно, потому что человеку, дожившему до седых волос, невозможно вовсе не иметь сознания о самом себе, — человек без убеждений и говорящий тоном пророка посреди обстоятельств, которых значение не может не быть ему известно, не заслуживает называться честным.
Он знает, к какой публике он обращается; он не может не знать, как действует этот пророческий тон на людей незрелых в тревожную эпоху общественной жизни. Он это знает и продолжает говорить тоном пророка. Он не мог дойти до такого отупения, чтобы серьезно быть убежденным в этих фигурных обетованиях какого-то нового мессии, какого-то нового времени. Каждый год, каждый день приносит что-нибудь новое; ежеминутно наступает новое время, но он не может не знать, что пока природа остается природой, законы ее неизменны, что, несмотря на множество эпох, через которые перешел человек, он в своей природе все тот же и что ни в каком случае не потекут по земле молочные реки в кисельных берегах.
Человек способный, даже и без серьезного увлечения заведомо клеветать и лживо показывать, не может назваться честным. Чтобы не далеко ходить, в той самой статейке, где он изливает свой гнев на нас, он делает мерзкую выходку против Московского университета и не стыдится сказать, что профессоры этого университета призывали какую-то дикую силу на студентов. Неужели он в самом деле дошел до такого одурения, что не сознает злокачественности своей клеветы и того действия, которое она может произвести на легко воспламенимые умы юношей? Какой смысл этих выходок? Они были бы непростительны и мальчику в пылу увлечения, но что сказать о человеке зрелом, который издали и на полной свободе обозревает события? Простительно ли ему поддерживать лжетолкования, смуту и раздражение? Положим, что он не все знает; положим, что он сомневается. Но в таком случае честный человек удержится от суждения, умерит свои выражения и выгоду сомнения предоставит тому, что может успокоить, а не тому, что может бессмысленно взволновать. Наука есть нейтральная почва, молодежь должна учиться, это несомненно. Кто сколько-нибудь любит свою родину, кто не отъявленный враг ее, особенно кто чувствует тяжесть самоответственности, тот более всего должен заботиться о том, чтоб успокаивать и отрезвлять ее. Нынешние волнения не ограничатся вредом в настоящем, они отзовутся еще большим вредом в будущем; что бы там ни вышло, а несколько поколений молодежи, потерявшей время и силы, будет во всяком случай бедствием для страны. Каково же раздражать и без того возбужденные умы, кокетничая с ними, — и для этого прибегать к намеренной клевете! Профессорская корпорация Московского университета вела себя с достоинством, которого не отнять у ней никакому фразеру…
Он хочет измерять свое нравственное достоинство теми искушениями, которых он по случайным обстоятельствам не испытывал. Пусть лучше он сообразит, чист ли нравственно он вышел из тех испытаний, которые действительно с ним были и которых результаты на виду. Пусть он подумает, какая дрянь должен быть тот человек, в котором при полном отсутствии всякого внешнего контроля, всякого принудительного ограничения не оказывается чувства самоответственности, побуждающей человека отдавать себе полный и строгий отчет в каждом слове и деле. Он величаво отвертывается от мелких людишек, которые продают за деньги свои услуги и Богу, и дьяволу. Он ударит себя по карману и скажет с гордостью: "А я вот за деньги не продам своей совести!" Но нечестные побуждения бывают всякого рода: не в одних деньгах сила, кресты и перстни те же деньги. Он также величаво отвертывается и от тех, которые кривят душой из угодливости, из тщеславного искания почестей и продают себя за чины и за власть. Он истощает свое острословие на генеральские чины и мундиры; он свысока смотрит на нравственность Тьера. Но пусть он осмотрится в том особом мире, среди которого он живет и действует: там есть свои мундиры и генералы. Пусть он подумает, как он живет в этой республике разноплеменных выходцев и политических агитаторов всех сортов. Сначала он ухаживал за великими этого особого мира, добиваясь их интимности, собирал их записочки и предавал их тиснению, хотя в этих записочках часто ничего другого не значилось, кроме "здравствуйте" и "прощайте" или приглашения на чашку чаю. Ухаживая за великими, он, наконец, и сам захотел сделаться великим. Мадзини — представитель Италии; ему надобно сделаться представителем России. И вот тайная пружина его деятельности; вот на что употребил он свою свободу и представившиеся ему средства действия. Вот чем он дурманил себя, вот за что он продал свою совесть. Наш остряк не сообразил, что в Мадзини была положительная, а не фантастическая народная сила; он забыл, что у итальянского агитатора написано на знамени: Бог и народ, и что если к его агитации примешивались революционные начала, то тем с большей преданностью держался он положительных основ, которые давали силу и смысл его агитации. За ним была родина, разделенная, томившаяся под иноземным игом, стремившаяся к единству, добивавшаяся независимости по прямому завету своей великой истории — и он действовал бы успешнее, если бы в нем не было примеси теорий, которых не хочет жизнь, которые отвергает народное чувство. Народное чувство есть великая сила, и понятны увлечения, которым предаются люди, повинуясь ему. Как и всякая положительная сила, которой служат люди, она облагораживает их и многое искупает, хотя ни в каком случае не оправдывает преступных средств. Кошут ли прельщал воображение нашего артиста? Но и за этим агитатором также родина, которая ищет восстановления своих исторических прав и национальной независимости. За Кошутом его прежняя политическая деятельность; он, — на деле, а не в фантазии, — был представителем своего народа и держал в руках его судьбы. Все эти выходцы имеют какое-нибудь политическое значение; каждый опирается хоть на что-нибудь положительное, каждый примыкает хоть к чему-нибудь определенному в своем народе, каждый знает, чего он хочет. Чего же захотел и на что опирается наш фразеолог? Ему захотелось что-нибудь значить между этими знаменитостями и стать генералом от революции. Родина его не разделена и не находится под иноземным политическим игом; тяжкая и трудная история создала ее великим цельным организмом; русский народ, один из всех славянских, достиг политического могущества и стал великой державой; благодаря ему славянское племя не исчезло из истории как чудское и латышское; но эту судьбу купил он ценой великих усилий и пожертвований. Государственное единство есть благо, которым русский народ дорожит и должен дорожить, если не хочет обратить в ничто дело тяжкого тысячелетия и исчезнуть с лица земли. Это основа его национального бытия, купленная дорогой ценой, и он должен крепко держаться ее, и он крепко ее держится. Но настала пора, когда задержанные и подавленные прежним развитием силы должны вступить в действие; настала пора внутренних преобразований, которые должны воскресить эти силы. Открылась новая эпоха, которая требует новых тяжких усилий; началось дело, исполненное величайших трудностей. Явился необозримый ряд новых потребностей и задач. Такое могущественное движение в общественном организме не может не сопровождаться брожением умов и расстройством многих интересов. В чем же состоит задача честного писателя, сколько-нибудь мыслящего и действительно любящего свою родину? Брожению ли этому способствовать или созидательному делу? Запутывать ли дело всякой негодной примесью, капризами и фантазиями и вызывать губительные реакции, или разъяснять и упрощать его, и сосредоточивать общественное внимание на элементах существенных и бесспорных? Каждый честный человек, в такую минуту принимающийся за публичное слово и находящийся на полной свободе, не раздражаемый стеснением, должен чувствовать на себе великую нравственную ответственность, несовместную с легкомыслием, и избегать всего чего он не сознает с полной ясностью, с полным разумным убеждением. Если он при всем этом ошибется или увлечется, и поданный им совет окажется неверным или односторонним или неблаговременным, то он останется, по крайней мере, чист пред своей совестью и действительно будет иметь право на имя честного человека. Так ли действовал наш Мадзини или наш Кошут? Может ли он, положа руку на сердце, сказать, что он так действовал? Он не действовал, он юлил и вертелся, ломался и жеманничал, бросался под ноги всякому делу; он умел только смущать, запутывать, вызывать реакцию. Перед каждым практическим вопросом он раскрывал бездну своего пустого и бессмысленного радикализма и только пугал, раздражал и сбивал с толку. Результаты его деятельности на виду: было ли сказано в его писаниях хоть одно живое слово по тем реформам, которые у вас совершались, по тем вопросам, которые у нас возникали? Что путного было сказано, например, по поводу крестьянского дела, самого капитального и самого трудного? Ничего, кроме тупоумных разглагольствований г. Огарева и сценических вскрикиваний г. Герцена. Они то ругались холопски, то с приторной аффектацией, более оскорбительной, чем их грубости, выражали свое сочувствие: "Ты победил, Галилеянин!" — кричал наш Мадзини, стоя на одной ноге как балетмейстер. Было ли хоть что-нибудь разъяснено, было ли хоть в одном слове видно желание сказать что-нибудь серьезно обдуманное? Было ли сказано хоть одно слово, в котором мог бы узнать себя какой-нибудь положительный интерес, важный для страны, дорогой для народа, — не для сочиняемого в фантазии, а для настоящего, живого русского народа? На что опирались издатели Колокола? Что имел за собой наш генерал от революции? Он опирался на то, от чего мы должны во что бы то ни стало отделаться; он опирался на то зло, которое выработалось и скопилось у нас за прежнее время. Единственная сила, на которую он опирался, есть не что иное, как бессилие нашей общественной цивилизации, бессилие нашего общественного мнения, бессилие нашей казенной науки и тот внутренний разлад, который господствует между мыслью и жизнью, — жизнью, которая идет сама по себе, и мыслью, которая сочиняет для нее в облаках формы и утопии. Силы этой оказалось довольно, — оказалось довольно разгулявшейся бессмыслицы и идиотизма, пустившегося мыслить, и невежества, принявшегося поучать, и безмозглой мечтательности, схватившейся за дело. Силы этой оказалось довольно, и он не без гордости мог явиться в совет генералов и занять там приличное место как представитель русского народа. И вот для этой-то чести, ради этого высокого чина наш герой не усомнился пожертвовать своей совестью. Он не может не знать, что его создало и что его держит, и он раболепствует перед этой дикой силой, он ей покорствует, он ей служит за те почести, которые она ему дала, за тот чин, которым он красуется в сонме демагогов. Он достигает своей цели; он принимает поздравления и адресы и участвует на совещаниях о всемирной революции. Он усиливает свою пропаганду и еще пуще принимает тон пророка и окончательно отождествляет себя с русским народом; он вступает в переговоры с представителями других держав и, великодушный потентант, готов поступиться своими владениями и соглашается решить судьбу некоторых провинций точно таким же образом, как была решена судьба Савои и Ниццы, — что потом и повторилось в тех подметных листках, за которые недавно пострадал Обручев.
Но зачем ходить далеко? Вот образчик, который вполне обрисовывает человека и при этом имеет всю прелесть современности: в том листке, который он прислал нам, он рассуждает по поводу одной из самых последних прокламаций, которые разбрасывались в Петербурге и Москве под заглавием Молодая Россия. Публике отчасти известно из газет содержание этого безобразного изделия ваших революционеров. Здесь требуется ни более ни менее как признать не существующим Бога, затем уничтожить брак и семейство, уничтожить право собственности, открыть общественные мастерские и общественные лавки, достигнуть всего этого путем самого обильного кровопускания, какого еще нигде не бывало, и забрать крепко власть в свои руки. Лондонский представитель русской земли написал об этом произведении статью, и, признаемся, статью эту читали мы с несравненно большим омерзением, чем прокламацию. Там просто дикое сумасбродство; а тут видите вы старую блудницу, которая вышла плясать перед публикой.